Александр Зорич - Без пощады
В отличие от Мирослава Тамила сразу предложила Тане остаться. И не на недельку. Навсегда.
— А что? Одна комната тебе, другая — мне. Гостиная — общая… Нам же обоим платить легче будет!
— А как же твоя личная жизнь? — тихо спросила Таня. — Я же буду тебе мешать, наверное…
— Да ну ее в баню, эту личную жизнь, — вздохнула Тамила. — Надоело. Буду лучше в солистки пробиваться, глядишь, и до Императорского балета дорасту… А то с этой личной жизнью так и просижу до пенсии в кордебалете.
Таня не нашла что возразить подруге. Перемена в Тамилиных настроениях была ей внове. Впрочем, не сказать, чтобы эта перемена Тане не нравилась.
— Будем с тобой тут, как две старые девы… Век вековать, — драматически прогундосила Тамила, и обе девушки залились хохотом.
То ли переезд помог, то ли беседа с мокрым зверем на крыше оказала на Танины раны целебное воздействие, но после той сумбурной ночи дела у нее начали налаживаться.
С Таней связался доктор ксенологических наук Башкирцев, заведующий сектором полевых исследований в КНИИК им. Ю. Кнорозова.
— Я почитал вашу дипломную работу, Татьяна Ивановна. Проконсультировался с Шаровцевым. Что и говорить, рекомендации у вас наилучшие. — Башкирцев сделал тяжеловесную паузу.
Таня внутренне напряглась. По ее наблюдениям, люди начинают разговор с похвал в основном для того, чтобы приготовить собеседника к горькой пилюле. «Рекомендации у вас наилучшие, но… Но у нас, к сожалению, нет ни одной свободной ставки… Но у нас переучет… Но у нас в квартире газ…»
На этот раз Таня ошиблась — «но» так и не прозвучало.
— Вы нам подходите, Татьяна Ивановна, — подытожил Башкирцев. — Пока у нас имеется свободная ставка лаборантки. Но, возможно, через полгода откроется аспирантская вакансия. Опять же, мы много ездим… Как вы насчет экспедиций?
— Экспедиций? Э-э-э… экспедиции… это… м-м— м… моя мечта!
— В таком случае оформляйтесь. С понедельника можете приступать.
В «Лопате» не все было гладко. Женская часть коллектива заклеймила Таню задавакой. Мужская — недотрогой. И все же в состав экспедиции, которая отправлялась на планету Вешняя, Таню все-таки зачислили. Разве не об этом она мечтала, впервые ступив в свежий археологический раскоп на Екатерининских курганах?
Глава 9
Ненавидеть ложь и держаться правды
Март, 2622 г.
Новгород Златовратный
Планета Большой Муром, система Лады
Нас — меня и прочих освобожденных из вражеского плена потенциальных пассажиров транспорта «Камчадал» — поселили в гостинице с лесным названием «Три медведя».
Потерянные, словно бы немного пьяные, мы стояли у входа, ожидая офицера с нашими документами.
Дело вот в чем: «Камчадал», военфлотский транспорт, привез сюда, на нейтральную территорию, пленных конкордианских заотаров. Согласно условиям обмена, они возвращались в лоно Великой Конкордии уже на своем транспорте (напоминаю: бывший наш «Сухуми»).
Что и случилось: заотары сели в «Сухуми» и — тю-тю.
А мы бы и рады «тю-тю», мы бы с милой душой… Но при предотлетном осмотре нашего «Камчадала» обнаружились свежие микротрещины в силовом наборе пилонов. С такими дефектами можно благополучно летать год, два, пять. Но можно и долетаться, причем при первом же нештатном маневре. А в военное время каждый второй маневр — нештатный…
Так «Камчадал» оказался в доке, а мы — не у дел.
Я курил тридцатую за день сигарету, размышляя о том, что ведь наверняка гостиница поименована так в честь бессмертной картины Ивана Шишкина.
И, выпуская сизый дымок местных муромских сигарет «Табачные» (были еще «Чабрецовые» и «Луговые»), улыбался, предвкушая встречу с очередной голографической копией шишкинского шедевра. Кстати, я уже давно заметил: хотя всякий российский школьник, по идее, должен знать, что сей живописный шедевр называется «Утро в сосновом бору», на деле в памяти народной знаменитое полотно навечно осело как «Три медведя». Надо думать, по аналогии с «Тремя богатырями».
Впрочем — и это выяснилось совсем скоро, — хозяева гостиницы вовсе не имели в виду Ивана Шишкина.
О том, кто такой Шишкин, они, похоже, вообще не подозревали.
Они имели в виду то, что имели, — трех мишек.
Их буро-коричневые, зубастые, чуток поеденные молью чучела — двое маленьких ластятся к мамке — стояли в холле неподалеку от регистрационной панели.
И, если бросить монету в специальную щель (такая монета на Большом Муроме называлась «полдензи» или «полушка»), гулко выли и глупо сучили лапами, изображая игривость.
Гостиница была недорогой и вдобавок «детской».
Раньше здесь жили в основном школьники-экскурсанты, которых заботливые Мариванны привозили на каникулы с Земли. Чтобы, значит, посмотрели, как оно в жизни бывает. Чтобы узнали, какова она, настоящая русская экзотика.
Детские экскурсии на Большой Муром больше не летали. Не до самоваров стало Мариваннам. Да и билеты подорожали сразу в двадцать раз, ведь на линии осталась только пара муромских пассажирских звездолетов — небольших, изношенных.
Специализированная гостиница с тех пор пустовала. Тут бы кстати было написать, что хозяева «Трех медведей» терпели колоссальные убытки и в отчаянии выли на луну, но нет: гостиница принадлежала городской общине, а общине, как это часто бывает, «все равно».
Гостиница стояла пустой, когда подвернулись мы. И общинное вече Новгорода Златовратного постановило: для братских солдат и офицеров площадей не жалко.
Гостиница была детской, поэтому в каждом номере стояло по три кровати — чтобы детям было кого мазать ночью зубной пастой.
Кровати были узкими и короткими — нам, взрослым, по колено. Мы с Ходеманном и Покрасом предпочитали спать на полу, расстелив куцые полосатые матрасы.
Большой Муром казался совершенно безумным. Сарафаны и кокошники в витринах универмагов, роботы-коробейники продают орешки и сбитень, по улицам снуют машины, расписанные под хохлому… Впрочем, к безумию тоже можно привыкнуть.
Я, например, привык.
Я уже не переспрашивал, когда грудастая горничная Прасковья за глаза величала чернокожего лейтенанта Хиггинса «черным мурином».
Я послушно крестился на образа, которые имелись в каждой жилой комнате (в нашей тоже — картонные, в окладах из золоченой фольги).
Я знал, что «обаятельный» здесь означает «способный наводить порчу».
Я даже начал называть терро «деньгой», занавески на окнах — «гарденами», а перекресток — «росстанью», как это было принято здесь, среди людей, объятых по самую крышу ретроспективной эволюцией.
Поначалу я, правда, боялся, что скоро и сам надену косоворотку и начну лопотать на старорусский лад. Но потом бояться перестал. Какой смысл?
Ходеманна, судя по всему, беспокоили те же проблемы. Безумие. Пустота внутри. Неопределенность будущего.
— Шайсе, камрад Саша! Ждание есть наиболее плохой случай. От ждания делается плохо в голове. Мысли подлетают в небо. Как у нездоровых! Ненужно высоко подлетают! Прямо к Бог! Поэтому надо, как это вы, русские, говорить, — приземляться! — рассуждал Людгер.
— Куда приземляться?
— Не куда приземляться! Чем приземляться! — таинственно откликался он.
— И чем ты предлагаешь приземляться? — настороженно спрашивал я. Психов я навидался с начала года — мама не горюй!
— Чем? Пивом. Водкой. Или напитком, как в такой бутылке!
— А-а, ты хочешь сказать, что нужно заземляться? — с облегчением вздыхал я.
— Разницы нет! — бодро отвечал Людгер, прихлебывая тридцатипятиградусную брагу «Особая». — Станешь со мной заземляться, Саша? — И он подмигивал мне со своего матраса.
— Спиться можно с такими заземлениями, — бурчал в ответ я и отворачивался к стене.
С Ходеманном и Покрасом я не пил. Вот не пил из принципа! Задолбали меня все эти пораженческие разговоры. Про «серьезность положения», «дурдом этот муромский», а равно и экзистенциально-стратегические обобщения вроде «пока мы тут ваньку валяем, наши Москву небось сдают»…
И с другими обитателями «Трех медведей» я не пил тоже. Лень было в сотый раз пересказывать подробности своего героического «побега» и выслушивать в качестве алаверды высосанные из пальца подробности их лагерных подвигов.
Тем не менее по вечерам я приходил в наш номер 329 навеселе.
Дело в том, что каждое утро я отправлялся играть в шахматы с Тылтынем. За шахматами Тылтынь пил коньяк из бокала с тонкой, как у опенка, ножкой. Пить в одиночку Тылтыню не позволяла Кормчая. А отказывать адмиралу Кормчая не позволяла мне…
После визита к Тылтыню, который полюбил меня как родного сына (или, возможно, внука?), я шел на перекличку — она проводилась по армейским меркам беспрецедентно поздно, в полдень.