Ольга Ларионова - Вахта «Арамиса», или Небесная любовь Памелы Пинкстоун
Мортусян прекрасно помнил, как появилась эта серьга: в самом начале рейса, как только корабль взял разгон и было снято ускорение, капитан, по обыкновению, стянул с себя обязательный синтериклоновый комбинезон. Пино забрался в уголок и потихонечку сделал то же самое, так как все это повторялось каждый рейс и капитан ни словом не обмолвился по поводу такого нарушения инструкций сектора безопасности. Но в секторе — кто? Космодромные крысы. Их бы сюда, в сладковатую, душноватую невесомость, когда на вторые-третьи сутки появляется ощущение такой легкости, такой отрешенности от каких бы то ни было тягот, что вдруг возникает мысль: так может быть только перед концом. И вдруг теряется направление полета, и уже все равно, куда лететь — вверх, вниз, вбок, потому что все равно летишь прямо к тому, последнему, самому страшному, что бывает у каждого, но о чем никто не рассказал просто потому, что рассказать не остается времени; и это самое страшное — не какое-то чудище, как в детстве, когда свет погасили и кажется, что разинется огромная пасть и — ам! — тут тебя и слопали, — нет, это обязательно что-то неживое, нетеплокровное, безжалостное в своей механичности, неминучести той ослепительной вспышки, до которой еще три секунды… две секунды… одна…
Какой тут, к чертям, скафандр.
Пока Мортусяна мучили все эти ужасы, — он всегда препогано чувствовал себя в самом начале рейса, потом это проходило, а если и возвращалось, то лишь в виде короткой, мучительной спазмы панического страха, так вот, этот новичок, этот салажонок в первом рейсе тотчас же принялся стаскивать с себя скафандр, словно так и должно по инструкции. Скафандр поплыл по кабине и остановился возле пульта, медленно путаясь в стойках аккумуляторного стеллажа. Санти и не подумал его догнать, а неторопливо полез в карман и извлек из него великолепную золотую серьгу ручной работы, а за ней — алый платок, достойный самого капитана Кидда. «Ах, какой мальчик, какой хорошенький мальчик, — с отчаяньем думал Пино, — ведь О'Брайн этого мальчика — в три шеи…»
Не было ни малейшего сомнения в том, что в первую же минуту по прибытии в порт назначения капитан со всей присущей ему корректностью укажет этому красавчику на грузовой люк (как известно, космонавт, покинувший корабль через грузовой люк, обратно уже не возвращается).
Но капитан осмотрел своего подчиненного почти приветливо и пробормотал себе под нос что-то по-русски. Пино русского не знал и поэтому предположил, что капитан попросту выругался. Но Санти, как девочка, передернул плечиками и засмеялся, а потом сделал зверское лицо и запел старинную пиратскую песню:
Мы ковали себе богов,Осыпали их серебром,И рекою текло вино по столам.
Это был настоящий бог,Это был настоящий ром,И добычу делили мы пополам.
Санти пел, и выражение шутовской свирепости сменялось спокойной уверенностью, и чертовски вкусный, персиковый баритон наполнял все пространство между приборами, щитами и экранами, и стройная, еще совсем мальчишеская фигура в черном комбинезоне и алом разбойничьем платке, непринужденно висевшая в полуметре от пола каюты космического грузовика, почему-то совсем не казалась противоестественной, и пиратские куплеты не рождали никакого недоумения.
И Мортусян, скорбно покачивая головой, пришел к выводу, что есть люди, которым от самого господа бога разрешено почти все, ибо то, что они делают, всегда прекрасно.
Черт знает что творилось на старухе «Бригантине».
— Еще три часа пятьдесят минут, — сказал капитан. — Вы бы поспали, ребята.
Мортусян заворочался в своем гамаке, устраиваясь поудобнее, — в свободном полете ему всегда плохо спалось. Санти помахал ручкой и подплыл к самому пульту, расположившись в полуметре над О'Брайном. Вообще-то в каюте было тесновато, и забраться под потолок, несомненно, имело некоторый практический смысл, но укладываться над самим капитаном — это мог себе позволить только такой человек, как Санти. Потому что ему от самого господа бога позволено все, даже это.
Было неудобно в гамаке, в голове тоже было как-то неуютно от всех этих мыслей, и Пино разворчался несколько громче, чем он всегда это себе позволял:
— О господи, неужели так трудно погасить общий люминатор? Ведь не пикник же нам предстоит, честное слово… Не заснуть будет даже на полтора часика, перед тем как приниматься за дело.
— Разумеется, если вам угодно, — приветливо отозвался Санти и переместился к энергетическому щиту.
Щелкнул тумблер, стало уютнее, но одновременно словно плотнее сделался воздух, словно жарче стало, словно южная ночь пришла откуда-то в каюту летящего так далеко от Земли корабля.
«Что это я? — перепугался Мортусян. — Что это со мной в этом проклятом свободном полете? Укачивает, что ли? Тоже загадка природы. Наверное, от безделья. И мысли от безделья. И страх. Надо работать, надо быть внизу…»
— Перебирайтесь-ка сюда, Санти, — сказал он виновато. — Подремлем рядышком.
— Спасибо. (Ох, и ангельская же улыбочка у этого мальчика.) Мне уже не уснуть. Земля.
— Еще не Земля, — как-то устало проговорил капитан. — Земля — это «Первая Козырева». А до нее еще «Арамис».
Санти посмотрел на него без улыбки, посмотрел сверху вниз:
— «Ничего. «Арамис» — это недолго. (Так спокойно, словно это он был командиром корабля и успокаивал разнервничавшегося новичка.)
«Ах ты, — продолжал маяться Пино, — да мы все вместе взятые не стоим пряжки от скафандра этого мальчика. Пусть он ничего еще не сделал, но все-таки это мужество, без рисовки, без бравады, — оно пока проскальзывает в каких-то интонациях, что ли. Но его у Санти не отнимешь. Смелый, умный волчонок. И красивый. Такой красивый, ах ты боже мой…»
Санти положил голову на руки, словно валялся на пляже, концы его знаменитого платка, завязанного причудливым узлом над левым ухом, плавали перед лицом, и Санти ловил их губами; они становились влажными, темнели.
— Вас встретят? — неожиданно спросил Дэниел.
— Вряд ли. Мне ведь еще не даровано родительское прощение… — Санти улыбнулся застенчиво, совсем по-детски. — Я все равно сразу не полетел бы домой. Ведь до самой Земли, до космопорта, мы доберёмся вместе?
— Да, — сказал капитан.
«Так казалось каждому из нас, — подумал Пино, — что из первого полета нас встретят цветы, ковровые дорожки и девочки…»
— Вы проститесь с нами и помчитесь домой, капитан. И вы тоже, Пино. А я пойду в кабак. Тут же, в порту. И я напьюсь, капитан… — Он снова улыбнулся и глянул на Дэниела, словно спрашивая: «Можно?» — и опять тихо заговорил: — Я буду пить и ждать, когда обратно, на станцию, пойдет ракета. Ее будет хорошо видно. И тогда я снова захочу в космос. Не так просто, как все хотят, а до смерти, до собачьего воя… Смешно, капитан?
— Нет, — сказал Дэниел, — нет, не смешно. А напиваться зачем?
— Действительно. — Санти взмахнул руками, отлетел к стене. — Зачем напиваться? «Не пей, Гертруда», — как говаривал один мой знакомый король своей жене.
— А что, пила? — заинтересовался Мортусян.
— Как лошадь. — Санти сокрушенно покачал головой. — Плохо кончила. — Он помолчал. — И все равно напьюсь.
— А знаете что, — сказал Дэниел, — посажу-ка я вас на «Арамисе» под арест. Скажу, что наблюдались первые признаки космического психоза. Спокойная обстановка на станции, женское общество…
— Если б только они там не были все такие черномазые… — неожиданно подал голос Мортусян.
Наступила пауза. Почему-то всегда, когда в разговор вмешивался биолог, всем становилось как-то неловко.
— Четыре черненьких чумазеньких чертенка, — неожиданно сказал Санти по-русски. — С тремя из них я однажды столкнулся на практике. И тоже — на «Первой Козырева».
— И вам до собачьего воя захотелось в космос, — захихикал Пино.
— Мортусян, сделайте милость, уймитесь. Все три показались мне весьма почтенными дамами.
— Вы были им представлены? — быстро спросил Дэниел О'Брайн.
— К сожалению, не имел чести; встреча была столь мимолетной, что я не успел даже обратить внимание на одинаковый цвет волос. Уж очень разные были типы лица. Старшая — деревянный идол, эдакая на редкость плоская и деловая рожа.
— Ой, — сказал Мортусян, — это же и есть миссис Монахова.
— Русская? — удивился Санти.
— Полукровка. Все они там в той или иной мере русские.
— Затем, — сказал Санти, — следовало нечто классическое. Не лицо, а классная доска после урока геометрии: овал лица, брови, губы — как циркулем вычерчены. Даже смешно. Совершенно несовременная красота.
— Ага, — хмыкнул Пино, — Ада Шлезингер.
— А я было принял ее за испанку какого-нибудь древнего, вырождающегося рода. Жаль. И последняя — это буфет черного дерева. Гога и Магога.