Времена смерти - Сергей Владимирович Жарковский
Кого-то от смеха тошнило, Кирилл Матулин потерял сознание, а Генри Маяма и Верник Топотун подрались вничью впервые не по службе.
Как обычно, часов через двенадцать космического шабаша, проведённых, в общем, сообща, общество разбилось на локали по интересам, по душевным привязанностям. Вряд ли кто-то уснул, не опасаясь разрыва сердца во сне. Я посидел (с Хич-Хайком, естественно) в переполненном личнике у Стады «Ейбо» Нюмуцце, где Стада играл на гитаре и пел со своей единственной напарницей Ло Скариус жалобные «народные песни космических окраин», похабчики Райслинга и земного происхождения баллады, я посидел, послушал, подпел, выпил; отыскал Осу, принял у неё исповедь и выпил с ней чистого малинового на поминальный брудершафт по кончившейся романтике; полюбовался, дабы протрезветь и освободить желудок от лишнего этилового яда, звёздным небом через единственный пока в Форте большой иллюминатор в «диспетчерской девять», где, кстати, с десяток космачей разных степеней свободности обсуждали перспективы и необходимости (в таком порядке) открытия следующей Дистанции (представляете? они допились до новой Звёздной!); а потом, по обыкновению своему высоко загрустив, я понёс свою грусть к своему Шкабу; припасть к широкой груди любимого исповедника и шкипера представилось чрезвычайно уместным сложной душе вторпилы Аба.
Перемазанным флуоресцентной краской привидением, с невидимым (избежавшим «сардинок» по болезни) Хич-Хайком на буксире, я прошёл тёмными коридорами бубла-MEDIUM, отказался выпить крайнего с компанией беспечных пятнадцатилетних младых первой кладки, могущих разговаривать уже только шёпотом, но весело, жизнь им ещё казалась диковиной, нырнул в «улитку», долго ловил в невесомости горизонт и боролся с тошнотой, горизонт поборол, но проиграл тошноте, прибрал за собой, вышел в распределитель объёмов главный «ствола», на свету почистил комб Хайка, и полезли мы с Хайком по осевому тоннелю наверх. Я знал, где Шкаб, потому что знал, и всё.
Он там и оказался. Впрочем, найти его я смог бы и без алкогольных прозрений. Для обустройства «обитухи» «бублов» с переборок и перекрытий «ствола» поснимали почти поголовно фальшь-панели, и внутренности «ствола» просматривались необычайно широко в рабочий день, штатным образом освещённые – от кормовых тяжёлых переборок до танковых доньев в носу. Нынче свет в «стволе» погасили. Коридоры подсветили люминофорами, но основные пространства корпуса «А» бывшего титана «Сердечник» тонули во тьме. «Ствол» был безжизнен, но Шкаб (в числе исчезающе малого числа моих знакомых) любил невесомость. И я увидел сквозь решётки, вдали, в районе вертикальных выгородок бывшего отсека диспетчерской ЭТО, яркое белое пятно.
Пыхтела вентиляция, разрастаясь эхом, шевелились волосы – от сладкой жути одиноких пространств? от сквозняков? от прохождения через карманы неравных давлений в непродуваемых закутках?.. Я почти протрезвел по пути к огоньку Шкабовой компании. Ну а Хич-Хайк и не пил.
В ста метрах над недостроенным выносом Порта Грузового есть небольшой отсек-цистерна: как раз за блоком бывшего ЭТО направо и полупалубой выше. Это, по штатной схеме, – наблюдательный пункт сменного диспетчера, там запланировано окно в полукруглой стенке отсека, резервный переносной пост, всё такое прочее. От окна сейчас была только рама, с вместо стекла – двумя секциями фарфоровой заглушки. Воздух сюда не протягивали, отопление тоже. Невесомость – самая мягкая подушка на божьем свете, по умолчанию нивелирующая все вообразимые вещи для удобства нахождения человеческих тел в пространстве. По отсеку протянули десяток лесок. На лесках и существовали гости Шкаба. Избранные гости. Мьюкома не было.
У каждого допущенного в пределах досягаемости были бутылка и поднос с закуской. От электрощита ЭТО бросили времянку с лампой для освещения, она и освещала собрание снизу, с «пола». С той же времянки ели электрообогреватель и пяток вентиляторов, прискотченные к переборкам. Но вентиляторы были выключены для тишины. Разговор шёл тихий, приятный.
Дышали с паром – очень уютно – и беседовали: Шкаб («Проходи, Марк! Мы тут беседуем. Вот тебе бутылка. И ты, Хайк, старик, давай, будь здесь», Френч Мучась (молча посторонился, шевельнув леску, перепасовал мне пущенную мимо меня бутылку), Туча, Джон Ван-Келат (тщательно курящий свой золотистый мундштук), Мэм («Как т-ты себя чувствуешь, д-дорогой?»), Карен Ёлковский, вездесущий неутомимый Стада с гитарой («И ты сюда? А там они все – что спят, что нет, чего мешать; а я, ейбо, не допил…»), Кислятина (дотянулся, пожал мне руку, пожал руку Хайку, и Хайк спросил его, не подбросит ли до Земли: он любил Кислятину)).
Я выбрал себе лесочку, пососал на пробу из пластиковой бутылки мягкого слабого пунша, расслабился и вступил в компанию слушателем. Я попал на середину очередного тоста. Тост держал Кислятина. Увидев, что я устроен, он начал второй акт.
– И ты знаешь, как я тебя не люблю, Шкаб,– говорил он тихо, но с заметным пафосом.– И вот почему. Ты очень злоязыкий космач. Я понимаю шутки, Шкаб! Я люблю удачную шутку не меньше, чем не люблю тебя. Но есть пределы. Есть,– он совершил паузу и повторил: – Есть табу! О чём можно шутить, о чём шутить нельзя… – Кислятину слушали с подлинной внимательностью. Серьёзный, сосредоточенный настрой компании я ощутил прямо от входа, если не раньше. – Суеверия – полезная штука, товарищи! Суеверия, традиции… – Он подумал. – Приметы. Есть примета. Сунешь универсальный ключ в чехол головкой вниз – крайний клапан, этим ключом проставленный, треснет. Надо, если перепутал, ключ вынуть из чехла и поцеловать. Тогда, может быть, обойдётся. – Он вытянул губы дудкой и громко чмокнул. – Поцеловать. Понимаете, товарищи? Ну, вот так. Глупо? Глупо. Но я не позволю, как начальник ЭТО, это вышучивать. Скажите, вот