Люди как боги. Книга 1. Галактическая разведка [litres] - Сергей Александрович Снегов
– Что ты замолчал? – спросила Фиола. – Или тебя не интересует, чем вы удивительны?
– Нет… то есть да, интересует! Чем?
– Своей добротой. Вы покоряюще добры, милый мой человек Эли.
Я немного приободрился. Правда, я мог бы кое-что рассказать о случаях, когда мы злы, но не хотел. Мнение Фиолы было мне приятно.
– Мощь поднимается над мелочами, величие выше частностей – таков закон природы. Звезде безразлично, что ее радиация поддерживает жизнь одних живых существ и убивает других. А люди нарушают этот закон природы. Их мощь не слепа, она разрушает и создает планеты – ради жизни. Когда первые люди опустились к нам, нас охватил ужас, мы ждали гибели. Но люди помогли нам защититься от летнего избытка радиации, от зимних жестоких морозов. Они построили экранирующие помещения – и теперь в жару не надо прятаться под деревьями. И мы уже не страдаем от холода, когда планета зимой уходит от Веги: нас согревает искусственное красное солнце. Многие думают, что люди прибыли лишь затем, чтобы помочь нам, иной цели в их прибытии нет, – разве это не удивительно? Во время перелета с Веги на Ору нам говорили: «Здесь все для вас». На Оре люди твердят: «Наша обязанность – создать вам наилучшие условия». Вот каковы люди! Они считают помощь иным существам своей обязанностью – что может быть выше?
– А разве вы сами не поступили бы так? Скажем, прилети вы на другую звезду…
– Не знаю. На планетах Веги жизнь нелегка, а ваших механизмов мы не имеем. Боюсь, мы всюду заботились бы прежде всего о себе. Вот ночью ты пришел без предупреждения, и все испугались тебя, Эли, а когда я приблизилась, нас хотели разъединить. Но я сижу с тобой, и мне хорошо. Это так прекрасно, что существуете вы, люди!
Она проникновенно сияла, пение ее хватало за душу. В этот момент я чувствовал себя представителем человечества, я гордился, что людей любят.
И я с негодованием вспомнил, что Ромеро презрительно отзывался об искусственном солнце, за которое благодарила Фиола. Экипаж звездолета, отправленного на Вегу, израсходовал на это светило все резервы активного вещества. Программой полета такие действия не были предусмотрены – им придется держать ответ на Земле.
Я мысленно видел планету, где жила Фиола, – летом сжигаемую белокалильным жаром, зимой темную и холодную. Вдали сияла синевато-белая Вега – декоративная, неживотворящая звезда. Да, конечно, можно приспособиться к самым безжалостным условиям существования – и вегажители приспособились. Ценой страданий. Разумом и чувствами я был с теми, кто бросил луч в их ледяную темноту, послал волну тепла в скованные морозом сумрачные убежища, защитил от пронзительного летнего света! Но, несомненно, кто-то из людей поддержит Ромеро, объявив транжирством бескорыстную человеческую помощь… Но сказать Фиоле, что люди разные, я не мог.
А между тем погасшая было луна стала возрождаться в солнце. На черном пологе неба засветился диск, он становился ярче и горячее. Звезды тускнели и пропадали. Фиола прижалась ко мне. Я хотел ее поцеловать, но не знал, принято ли на Веге целоваться. Мне было радостно и без поцелуев.
– День идет, – сказал я. – Рабочий день, Фиола.
– Да, день, – отозвалась она. – И ты уйдешь. Спасибо, что ты был эту ночь со мной, человек Эли.
– И тебе спасибо, Фиола. Ты подарила мне лучшую ночь в жизни.
– Что было в ней лучшим, Эли? То, что я критиковала людей за несовершенство?
– Нет, то, что мы сидели рядом и, разные, чувствовали свое единство.
Она унеслась, звеня и сверкая, в глубину сада, а я поплелся к выходу.
31
Я собирался к Вере, но она сама вызвала меня. У входа в гостиницу вспыхнул видеостолб. Вера сидела за столом. Она казалась усталой.
– Ты не спал сегодня, брат? – спросила она, всматриваясь в меня. – Тебя не было дома.
– Я провел эту ночь с Фиолой в их саду.
– Я тоже не спала. Дурацкая ночь – споры, ссоры… Как бессердечны иные люди!
Я сообразил, что она говорит о Ромеро. Я редко видел Веру такой измученной. Раньше в спорах она воодушевлялась. Дискуссии оживляли, а не подавляли ее. Что-то очень серьезное случилось у них с Ромеро.
– Прими радиационный душ, Вера. И не думай о чужом бессердечии.
– Не думать о бессердечии я не могу. Бессердечие, распространившееся на многие сердца, становится грозной силой. Я вызвала тебя, чтобы освободить на этот день.
Я пошел к Андре. У него сидел Лусин. Я предложил им отправиться на розыски сведений о галактах. Андре собирался готовить зал Галактических Совещаний к своему концерту. Я уверял его, что звездожители отнесутся к симфонии не лучше, чем люди: музыка должна радовать, а не терзать.
– Наш век трагичен! – закричал Андре. – Посмотри на небо – сколько горя! И еще эти чертовы человекообразные с их загадочными врагами! Наши предки могли дикарски радоваться неизвестно чему, а мы обязаны задуматься над смыслом существования.
Он готов был завязать запальчивый спор, но я повернулся к Лусину. Лусина уговорить легче, чем Андре. Он потащил передвижной дешифратор. На улице мы взвалили прибор на воздушную тележку и поехали в гостиницу «Созвездие Орла».
Мысль о том, что надо поискать сведения о галактах у альтаирцев, осенила меня вчера. К тому же я хотел познакомиться с их живописью. В вестибюле мы облачились в скафандры и получили гамма-фонари для высвечивания невидимых жителей Альтаира.
В зале было пусто. Мы светили во все стороны, но никого не обнаружили. В конце зала открывался туннель, и мы прошли сквозь него на рабочую площадку. У меня защемило сердце, когда я увидел раскинувшуюся кругом страну. На темном небе висел синевато-белый шар, имитировавший жестокий Альтаир. Все вокруг разъяренно сверкало. Ни единой травинки не оживляло сожженную почву – до скрежета белый камень, до хруста белый песок, удушливая пыль, вздымавшаяся из-под ног…
– Пейзаж! – сказал я. – Жить не захочешь!
Лусин не изменил себе и тут.
– Неплохо! Здесь жить – искусство. Мастерство. Высокое.
Вскоре нам стали попадаться сооружения альтаирцев – каменные кубы без окон. Мы вошли в один и включили фонари. На стенах вспыхнули люминесцирующие картины. Мы водили по ним невидимыми гамма-лучами – рисунки меняли окраску и интенсивность. Когда мы тушили фонари, картины медленно гасли.
Живопись была странной: одни линии, хаотически переплетенные, резкие, мягкие, извивающиеся, – не штрихи, но контуры. Я вспомнил о математической кривой Пеано, не имевшей ширины и толщины, но заполнявшей любой объем. Линии, какими рисовали альтаирцы, заполняли объем, отчеркивали глубину, изображали воздух и