Чужбина с ангельским ликом - Лариса Кольцова
Щекоча её лихорадочным горячим дыханием, он сказал, что уже не мог себя сдерживать, поэтому и пришёл. Что уже не нуждается ни в ком, кроме неё, и никакой Антуан не сможет и прикоснуться к ней, потому что она принадлежит ему. Нэя приняла эту фразу как объяснение в любви, хотя и улавливался некий другой подтекст. Он считал её своей, как будто имел непонятные права на саму её душу, словно бы купил её. Но у кого?
— Ты ревнуешь меня к Антону? — спросила она, вдруг догадавшись, не является ли её последнее шушуканье с Антоном причиной того, что он и появился опять? В то утро Антон был как-то особенно ласков с ней, как-то особенно обнимал и утешал, как будто предлагал себя в постоянные уже утешители…
— Нет! Я никого не ревную и не ревновал никогда.
— Конечно, — поспешила она согласиться, — Никто не может и рядом встать с тобою на равных.
— Я даже не ожидал, — прошептал он, лаская её, — что твой живой ирис будет так обилен любовной росой. Моя маленькая вдовушка, ты наскучалась основательно.
Слова о «вдовушке» задели.
— Посмотри, как он красив от своей силы, он не знает усталости… — без всякого стеснения ночной пришелец гордился собственной телесной красотой. — Только ты способна так воздействовать на меня и вызывать такое мощное устремление входить в тебя, не истощаясь и после третьего раза… Можешь и понять, какие муки ты мне причиняла, безжалостно играя, как на дрянной балалайке, на таком сложном инструменте, как моя душа, стреноженная любовью к тебе!
Было светло и можно было рассмотреть друг друга почти детально, благодаря прозрачной стене, пропускающей свет от уличного освещения ЦЭССЭИ. Благодаря отсутствию сковывающей прежде одежды.
— Да, — согласилась она, — он прекрасен… — спрашивать о неизвестной «балалайке» не было и смысла. Чужое слово чужого мира могло означать что угодно, как плохое, так и хорошее. Само построение его фраз порой не давало никакого тому объяснения. — Я тосковала и мечтала о тебе, и мои руки, и губы тосковали и мечтали об этих прикосновениях…
Он лёг на спину и положил её на свою грудь, давая ей инициативу, лаская языком твердеющие соски груди. Он не собирался спешить, и это понимание, что впереди у них целая ночь, наполняло её предвосхищением такого длительного блаженства. Казалось, что от груди вниз натянута тончайшая тугая струна, и она одновременно с желанием ощущала себя его матерью, такая тёплая волна острой родной любви накрыла её, будто и не было её долгого одиночества, и послушный нежный человек не имел с тем пугающим и ставшим чужим ничего общего. Она знала, что происходящее не сон, но игра ей нравилась. Пусть будет сон. Во сне можно всё: «Я веду себя как реальная дурочка», — думала она, но это была последняя связная мысль.
Её опять накрыло то, что она не умела в себя вместить, для этого не хватало её души и её тела… И он слизывал слёзы потрясения с её ресниц, щёк.
«Что я натворила»! — к ней вернулась способность мыслить, — «чего я лишила его и себя на девять лет, на лучшие годы своей жизни», — отчего и лились эти слёзы. О такой любви говорила ей бабушка. Её женская сущность проснулась. В кукольном и долго спящем теле родилась женщина, — мужская страсть, потрясая её своей мощью, как шаровая молния сожгла её внутреннюю безмятежность и тишину.
Утром тело болело от слишком уж избыточной и взаимной страсти, а душа была счастлива. И всё равно хотелось продолжения, но рядом никого не было. Она прижималась лицом к подушке, к тому месту, где он был ночью, дышала его ночным присутствием.
Он пришёл и в следующую ночь. Бесшумной чёрной тенью, как древний ниндзя из сказок чужой цивилизации, он как-то проходил через закрытые двери, а может, и стены? Чтобы не терзаться такими вот ожиданиями своего неверного призрака, она заварила на ночь снотворные травы, вывезенные из плантаций Тон-Ата. Сон был крепок, как и бывает у молодых и не познавших ещё материнства женщин, не имеющих пока что чуткого сна. К тому же, реальная труженица, она сильно уставала, не знала ни часа безделья, то снуя по своему кристаллу и налаживая необходимый ритм и лад безостановочной работы своего предприятия, то самоуглублённо делая свою уже, сложно-утончённую, работу для требовательных клиентов. Тут жили отнюдь не стандартные люди, если в своём большинстве. Потому и жён имели себе под стать. Сложно-утончённых тоже.
Он привычно и молниеносно разделся и лёг рядом, не сразу желая её будить своим прикосновением. Долго её рассматривал и гладил только кончиками пальцев, от чего она стонала во сне и прижималась, чувствуя его. И только когда сон покинул её, он увлек её в огненную бездну…
Всё происходило с активной страстностью с её стороны, он не давал ей времени на размышления, вопросы или протесты. Он увлекал как смерч, спутав в ней прошлое с настоящим, сон с бодрствованием, страх с наслаждением, ясность с бредом, и слёзы со счастливым смехом. А когда всё закончилось, он погрузил её в сон, ласково гладя спину вдоль позвоночника и что-то говоря ей на языке, которого она не знала. Она даже успела ощутить то нажатие, мимолётно болезненное, от которого отключилась…
Проснулась уже одна и ничуть не верила тем последним фразам, которые остались в ней, услышанным перед тем, как провалиться в уже настоящий сон, вызванный его непонятным воздействием.
— Тебе нравятся наши совместные сны? — спросил он.
— Нет. Я хочу проснуться.
— Но ведь когда спишь, можно позволить себе всё. Ведь сны принадлежат только тебе одной, за них тебя никто и не осудит, никто их не увидит, и ничего никогда не узнает. А я тебе разрешаю всё, твоё счастье это и моё счастье, а твоя радость только усиливает мою.
— Как же пирамида, та, хрустальная? Что разбилась? Она выстроена опять, я видела. Почему ты не зовёшь меня туда?
— Когда ты ко мне привыкнешь и уже не сможешь без меня жить, тогда я возьму тебя туда. И почему ты думаешь, что она разбилась? Когда?
— Тогда. В ту ночь, когда был убит Нэиль. Ты ушёл, и всё было кончено.
Он оборвал её речь тем, что начал ласкать, закрыв её губы своими губами, не давая говорить ничего.
— Только скажи, ты сон или явь? Почему ты не похож на дневного Рудольфа?
— Вопрос неправильный, — засмеялся он.
Днем