Рэй Брэдбери - Самые знаменитые произведения писателя в одном томе
— Не скажете, где бы мне найти работу?
— Право, не знаю, — сказал я.
— Вот уже сорок лет не могу найти постоянной работы, — пожаловался он.
В такую жару на нём была наглухо застегнутая шерстяная рубашка. Рукава — и те застегнуты, манжеты туго сжимают толстые запястья. Пот градом катится по лицу, а он хоть бы ворот распахнул.
— Что ж, — сказал он, помолчав, — можно и тут переночевать, чем плохое место. Составлю вам компанию, — вы не против?
— Милости просим, могу поделиться кое-какой едой, — сказал я.
Он тяжело, с кряхтеньем опустился наземь.
— Вы ещё пожалеете, что предложили мне остаться, — сказал он. — Все жалеют. Потому я и брожу. Вот, пожалуйста, начало сентября. День труда — самое распрекрасное время. В каждом городишке гулянье, народ развлекается, тут бы мне загребать деньги лопатой, а я вон сижу и ничего хорошего не жду.
Он стащил с ноги огромный башмак и, прищурясь, начал его разглядывать.
— На работе, если повезет, продержусь дней десять. А потом уж непременно так получается — катись на все четыре стороны! Теперь во всей Америке меня ни в один балаган не наймут, лучше и не соваться.
— Что ж так?
Вместо ответа он медленно расстегнул тугой воротник. Крепко зажмурясь, мешкотно и неуклюже расстегнул рубашку сверху донизу. Сунул руку за пазуху, осторожно ощупал себя.
— Чудно, — сказал он, всё ещё не открывая глаз. — На ощупь ничего не заметно, но они тут. Я все надеюсь — вдруг в один прекрасный день погляжу, а они пропали! В самое пекло ходишь целый день по солнцу, весь изжаришься, думаешь: может, их потом смоет или кожа облупятся и всё сойдёт, а вечером глядишь — они тут как тут. — Он чуть повернул ко мне голову и распахнул рубаху на груди. — Тут они?
Не сразу мне удалось перевести дух.
— Да, — сказал я, — они тут.
Картинки.
— И ещё я почему застегиваю ворот — из-за ребятни, — сказал он, открывая глаза. — Детишки гоняются за мной по пятам. Всем охота поглядеть, как я разрисован, а ведь всем неприятно.
Он снял рубашку и свернул ее в комок. Он был весь в картинках, от синего кольца, вытатуированного вокруг шеи, и до самого пояса.
— И дальше то же самое, — сказал он, угадав мою мысль. — Я весь как есть в картинках. Вот поглядите.
Он разжал кулак. На ладони у него лежала роза — только что срезанная, с хрустальными каплями росы меж нежных розовых лепестков. Я протянул руку и коснулся её, но это была только картинка.
Да что ладонь! Я сидел и пялил на него глаза: на нём живого места не было, всюду кишели ракеты, фонтаны, человечки — целые толпы, да так все хитро сплетено и перепутано, так ярко и живо, до самых малых мелочей, что казалось — даже слышны тихие, приглушенные голоса этих бесчисленных человечков. Чуть он шевельнётся, вздохнёт — и вздрагивают крохотные рты, подмигивают крохотные зелёные с золотыми искорками глаза, взмахивают крохотные розовые руки. На его широкой груди золотились луга, синели реки, вставали горы, тут же протянулся Млечный Путь — звёзды, солнца, планеты. А человечки теснились кучками в двадцати разных местах, если не больше, — на руках, от плеча и до кисти, на боках, на спине и на животе. Они прятались в лесу волос, рыскали среди созвездий веснушек, выглядывали из пещер подмышек, глаза их так и сверкали. Каждый хлопотал о чём-то своём, каждый был сам по себе, точно портрет в картинной галерее.
— Да какие красивые картинки! — вырвалось у меня.
Как мне их описать? Если бы Эль Греко в расцвете сил и таланта писал миниатюры величиной в ладонь, с мельчайшими подробностями, в обычных своих жёлто-зелёных тонах, со странно удлиненными телами и лицами, можно было бы подумать, что это он расписал своей кистью моего нового знакомца. Краски пылали в трёх измерениях. Они были точно окна, распахнутые в живой, зримый и осязаемый мир, ошеломляющий своей реальностью. Здесь, собранное на одной и той же сцене, сверкало все великолепие вселенной; этот человек был живой галереей шедевров. Его расписал не какой-нибудь ярмарочный пьяница татуировщик, всё малюющий в три краски. Нет, это было создание истинного гения, трепетная, совершенная красота.
— Ещё бы! — сказал Человек в картинках. — Я до того горжусь своими картинками, что рад бы выжечь их огнём. Я уж пробовал и наждачной бумагой, и кислотой, и ножом…
Солнце садилось. На востоке уже взошла луна.
— Понимаете ли, — сказал Человек в картинках, — они предсказывают будущее.
Я молчал.
— Днём, при свете, еще ничего, — продолжал он. — Я могу показываться в балагане. А вот ночью… все картинки двигаются. Они меняются.
Должно быть, я невольно улыбнулся.
— И давно вы так разрисованы?
— В тысяча девятисотом, когда мне было двадцать лет, я работал в бродячем цирке и сломал ногу. Ну и вышел из строя, а надо ж было что-то делать, я и решил — пускай меня татуируют.
— Кто же вас татуировал? Куда девался этот мастер?
— Она вернулась, в будущее, — был ответ. — Я не шучу. Это была старуха, она жила в штате Висконсин, где-то тут неподалеку был ее домишко. Этакая колдунья, то дашь ей тысячу лет, а через минуту поглядишь — лет двадцать, не больше, но она мне сказала, что умеет путешествовать во времени. Я тогда захохотал. Теперь-то мне не до смеха.
— Как же вы с ней познакомились?
И он рассказал мне, как это было. Он увидел у дороги раскрашенную вывеску: РОСПИСЬ НА КОЖЕ! Не татуировка, а роспись! Настоящее искусство! И всю ночь напролёт он сидел и чувствовал, как ее волшебные иглы колют и жалят его, точно осы и осторожные пчелы. А наутро он стал весь такой цветистый и узорчатый, словно его пропустили через типографский пресс, печатающий рисунки в двадцать красок.
— Вот уже полвека я каждое лето её ищу, — сказал он и потряс кулаком. — А как отыщу — убью.
Солнце зашло. Сияли первые звезды, светились под луной травы и пшеница в полях. А картинки на странном человеке все еще горели в сумраке, точно раскаленные уголья, точно разбросанные пригоршни рубинов и изумрудов, и там были краски Pyo, и краски Пикассо, и удлиненные плоские тела Эль Греко.
— Ну вот, и когда мои картинки начинают шевелиться, люди меня выгоняют. Им не по вкусу, когда на картинках творятся всякие страсти. Каждая картинка — повесть. Посмотрите несколько минут — и она вам что-то расскажет. А если три часа будете смотреть, увидите штук двадцать разных историй, они прямо на мне разыгрываются, вы и голоса услышите, и разные думы передумаете. Вот оно всё тут, только и ждёт, чтоб вы смотрели. А главное, есть на мне одно такое место. — Он повернулся спиной. — Видите? Там у меня на правой лопатке ничего определенного не нарисовано, просто каша какая-то.
— Вижу.
— Стоит мне побыть рядом с человеком немножко подольше, и это место вроде как затуманивается и на нем появляется картинка. Если рядом женщина, через час у меня на спине появляется ее изображение и видна вся ее жизнь — как она будет жить дальше, как помрет, какая она будет в шестьдесят лет. А если это мужчина, за час у меня на спине появится его изображение: как он свалится с обрыва или поездом его переедет. И опять меня гонят в три шеи.
Так он говорил и все поглаживал ладонями свои картинки, будто поправлял рамки или пыль стирал, точь-в-точь какой-нибудь коллекционер, знаток и любитель живописи. Потом лёг, откинувшись на спину, очень большой и грузный в лунном свете. Ночь настала теплая. Душно, ни ветерка. Мы оба лежали без рубашек.
— И вы так и не отыскали ту старуху?
— Нет.
— И по-вашему, она явилась из будущего?
— А иначе откуда бы ей знать все эти истории, что она на мне разрисовала?
Он устало закрыл глаза. Заговорил тише:
— Бывает, по ночам я их чувствую, картинки. Вроде как муравьи по мне ползают. Тут уж я знаю, они делают свое дело. Я на них больше и не гляжу никогда. Стараюсь хоть немного отдохнуть. Я ведь почти не сплю. И вы тоже лучше не глядите, вот что я вам скажу. Коли хотите уснуть, отвернитесь от меня.
Я лежал шагах в трёх от него. Он был как будто не буйный и уж очень занятно разрисован. Не то я, пожалуй, предпочел бы убраться подальше от его нелепой болтовни. Но эти картинки… Я всё не мог наглядеться. Всякий бы свихнулся, если б его так изукрасили.
Ночь была тихая, лунная. Я слышал, как он дышит. Где-то поодаль, в овражках, не смолкали сверчки. Я лежал на боку так, чтоб видеть картинки. Прошло, пожалуй, с полчаса. Непонятно было, уснул ли Человек в картинках, но вдруг я услышал его шепот:
— Шевелятся, а?
Я понаблюдал с минуту. Потом сказал:
— Да.
Картинки шевелились, каждая в свой черёд, каждая — всего минуту-другую. При свете луны, казалось, одна за другой разыгрывались маленькие трагедии, тоненько звенели мысли и, словно далекий прибой, тихо роптали. Не сумею сказать, час ли, три ли часа все это длилось. Знаю только, что я лежал как зачарованный и не двигался, пока звёзды свершали свой путь по небосводу…