Урсула Ле Гуин - Толкователи (сборник)
– Если к тебе придет другая служанка, что станет с Киг?
– Уйдет!
– Это ее дом. Что, если ты попросишь Киг понежнее мыть тебе голову?
Тазу понурился, но Богиня-мать настояла:
– Попроси ее, сынок.
Тазу что-то пробурчал Киг, а та пала на колени и коснулась лба большими пальцами, но все – с улыбкой. Я позавидовала тому, какая она храбрая, и шепнула Хагхаг:
– Если я забыла, о чем хотела спросить, можно спросить сейчас?
– Может быть, – отозвалась Хагхаг и коснулась пальцами лба, испрашивая дозволения заговорить, а когда Богиня-мать кивнула, сказала:
– Дщерь Божия испрашивает разрешения задать вопрос.
– Лучше бы в положенное время, – нахмурилась богиня, – но спрашивай, дочка.
Я так торопилась, чтобы не забыть снова, что даже не поблагодарила ее.
– Я хотела знать, почему не могу выйти замуж и за Тазу, и за Омимо – они ведь оба мои братья?
Все разом обернулись к Богине-матери и, заметив, что та чуть улыбнулась, расхохотались, иные – очень громко. У меня уши запылали и затрепетало сердце.
– Ты желаешь выйти замуж за всех своих братьев, дитя?
– Нет, только за Тазу и Омимо.
– А одного Тазу тебе не хватит?
И снова все посмеялись, особенно мужчины. Руавей смотрела на нас, точно все мы посходили с ума.
– Хватит, госпожа моя мать, но Омимо старше и сильнее.
Смех стал еще громче, но я махнула рукой – Богиня-мать же не разгневалась!
– Пойми, дщерь моя, – проговорила она задумчиво, оглядывая меня. – Наш старший сын будет солдатом. В день его рождения великая волна разрушила города на океанском берегу. Потому зовут его – Бабам Омимо, Господин Потоп. Беда служит Богу, но Богом быть не может.
Я поняла, что другого ответа не будет, и послушно ткнула большими пальцами в лоб. Даже когда Богиня-мать ушла, я все размышляла над ее словами. Они многое объясняли для меня, и все равно – Омимо, даже родившийся под дурным знамением, был красив и почти мужчина, а Тазу – просто капризный малыш. Я порадовалась тогда, что нам долго еще не жениться.
Тот день рождения мира я запомнила из-за вопроса и ответа. А другой – из-за Руавей. Это было год или два спустя. Я забежала помочиться в водяную палату и увидала, что варварка прячется, съежившись, за большим чаном.
– Ты что там делаешь? – спросила я громко и сурово, потому что сама испугалась.
Руавей шарахнулась, но смолчала. Я заметила, что одежды ее порваны, а в волосах запеклась кровь.
– Ты порвала одежду, – укорила я ее, а когда она снова не ответила, потеряла терпение и закричала на нее: – Отвечай! Почему ты молчишь?
– Смилуся, – прошептала Руавей так тихо, что я едва разобрала слова.
– А когда говоришь, и то все не так! Что с тобой такое? Или ты из зверей родом? Ты говоришь, как животное – врр-грр, вар-вар! Или ты просто дурочка?
Когда Руавей и в этот раз смолчала, я пнула ее. Тогда она подняла ко мне лицо, и в глазах ее я увидала не страх, но ярость. Тогда она мне понравилась – я ненавидела тех, кто боится меня.
– Говори! – приказала я. – Никто не обидит тебя. Бог, отец мой, вонзил в тебя свой уд, когда завоевывал твои края, так что ты – святая. Так говорила мне Госпожа Облака. Так от чего ты прячешься?
– Могут бить, – оскалившись, отозвалась Руавей и показала мне сухую и свежую кровь в волосах. Руки ее потемнели от синяков.
– Кто бил тебя?
– Святые, – прорычала варварка.
– Киг? Омери? Госпожа Сладость?
На каждом имени она кивала всем телом.
– Паршивки! – воскликнула я. – Да я пожалуюсь Самой богине!
– Нет говорить, – прошептала Руавей. – Отрава.
Подумав, я поняла. Женщины обижали ее, потому что она была бессильной варваркой. Но если из-за нее прислужницы попадут в немилость, Руавей могут изувечить или убить. Почти все святые-варварки в нашем доме были хромы, или слепы, или покрыты лиловыми язвами от подсыпанных в пищу отравных корней.
– Почему ты коверкаешь слова, Руавей?
Она промолчала.
– Все говорить не научишься?
Варварка подняла на меня взгляд и вдруг разразилась длинной-длинной речью, из которой я не поняла ни слова.
– Так говорить, – закончила она, не сводя с меня глаз.
Мне это нравилось. Я редко видела глаза – только веки. А зеницы Руавей сияли, прекрасны, хотя грязное лицо было изгваздано в крови.
– Это ничего не значит, – бросила я.
– Нет здесь.
– А где значит?
Руавей выдала еще немного своего «вар-вар» и добавила:
– Мой народ.
– Твой народ – теги. Они борются с Богом и терпят поражение.
– Посмотрим, – ответила Руавей, совсем как Хагхаг.
Она вновь глянула мне в глаза – уже без ярости, но и без страха. Никто не смотрел мне в глаза, кроме Хагхаг и Тазу и, конечно, Бога. Все прочие тыкались лбом в сомкнутые большие пальцы, так что я не могла понять, что они думают. Мне хотелось оставить Руавей при себе, но, если я стану благоволить ей, Киг и все остальные замучают бедняжку. Но я вспомнила, что, когда Господин Праздник начал спать с Госпожой Булавкой, мужчины, прежде оскорблявшие Госпожу Булавку, все стали с ней приторно-любезны, а служанки перестали красть у нее серьги. И я сказала Руавей:
– Ляг сегодня со мной.
Та посмотрела на меня, как дурочка.
– Только сперва помойся, – уточнила я.
Руавей все равно пялилась на меня, как дурочка.
– У меня нет уда! – нетерпеливо бросила я. – А если мы возляжем вместе, Киг не осмелится тронуть тебя.
Подумав, Руавей потянулась за моей рукой и прижалась лбом к тыльной стороне ладони – похоже на обычный знак почтения, только другой. Мне понравилось. Пальцы у Руавей были теплые, а ресницы смешно щекотали мне кожу.
– Сегодня, – напомнила я. – Поняла?
Сама я давно поняла, что Руавей не все понимает. Варварка кивнула всем телом, и я убежала.
Я знала, что меня – единственную Дщерь Божью – никто ни в чем не остановит, но и я могла делать только то, что положено, потому что все в доме знали то, что знаю я. Если мне не положено спать с Руавей, у меня и не получится. Хагхаг мне все скажет, поэтому я пошла и спросила у нее.
Нянька нахмурилась:
– Зачем тебе в постели эта женщина? Грязная варварка. Еще вшей нанесет. Она и говорить-то не умеет.
Это означало «можно», просто Хагхаг ревновала. Я подошла и погладила ее по плечу со словами:
– Когда я стану Богиней, я подарю тебе комнату, полную золота, и самоцветов, и драконьих гребней.
– Ты – мое золото и самоцветы, доченька, – ответила старуха.
Хагхаг была лишь простолюдинкой, но все святые в доме Господнем, будь то Божии родичи или те, кого коснулся Бог, повиновались ей. По обычаю нянькой детей Божьих всегда служила простая женщина, избранная Самою Богиней. Хагхаг выбрали в няньки Омимо, когда ее родные дети уже выросли, так что мне она с самого начала запомнилась старой. Она не менялась с годами – все те же крепкие руки и мягкое «посмотрим». Она любила поесть и посмеяться. Нами полнилось сердце ее, а ею – наши. Я полагала себя ее любимицей, но, когда сказала ей об этом, Хагхаг поправила: «После Диди» – так называл себя дурачок. Я спросила, почему он глубже всех запал ей в сердце, и она ответила: «Потому что он глуп. А ты – потому что ты мудра» – и посмеялась, что я ревную ее к дурачку.
Так что я сказала ей: «Тобой полно сердце мое», и она ответила: «Хмф» – потому что так и было.
В тот год мне было восемь. Руавей, мнится мне, было тринадцать, когда Бог-отец вонзил в нее уд свой, перед тем убив ее отца и мать на войне с тегами. Потому она стала святой и должна была жить в доме Господнем. Если бы она зачала, жрецы удавили бы ее родами, а дитя два года кормила бы грудью простолюдинка, а потом его вернули бы в дом Господень и воспитали бы святой или слугою Господним. Слуги почти все были Божьими детьми – таких почитали святыми, но титула они не носили. Господами и госпожами именовали родичей Божьих, потомков их предков, а еще – Божьих детей, кроме обрученных. Нас называли просто – Тазу и Зе, – покуда мы не станем Богом. Меня звали, как мою Богиню-мать, по имени священного зерна, окормляющего народ Божий. А Тазу означает «великий корень», потому что при родах его отец, опоенный ритуальным дымом, увидал, как буря валит могучее древо и корни его усыпаны самоцветами.
Все, что Бог увидит в святилище или во сне, когда смотрит в темя изнутри, он пересказывает жрецам-сновидцам. А те, обдумав знамения, истолкуют предсказанное и скажут, что надо делать, а что – запретно. Но никогда жрецы не видали знамений вместе, воедино с Богом, до того дня рождения мира, когда мне исполнилось четырнадцать, а Тазу – одиннадцать.
В нынешние времена люди до сих пор зовут день, когда солнце замирает над горой Канагадва, днем рождения мира и полагают себя на год старше, но уже полузабыты ритуалы и церемонии, гимны и пляски и благословения; никто не выходит на улицы праздновать.
А вся моя жизнь состояла из ритуалов, церемоний, плясок, гимнов, благословений, уроков, пиршеств и обычаев. Я знала – и до сих пор знаю, – в какой день года первый спелый початок зе должен принести ангел с древнего поля у Ваданы, где Бог посадил первое семя зе. Я знала и знаю, чья рука должна омолотить его, чья – намолоть зерна, чьи губы – испробовать муки, в какой час, и в какой палате дома Господня, и в присутствии каких жрецов. Мы подчинялись тысячам правил, но сложными они кажутся лишь сейчас, когда я записываю их. Мы знали их наизусть и повиновались, не думая, вспоминая закон, лишь когда заучивали его или когда он бывал нарушен.