Ольга Ларионова - Сотворение миров. Авторский сборник
Герда выдернула ведерко, прежде чем животное переступило с ноги на ногу, как правило, такая манипуляция кончалась гибелью всего удоя. Она нацедила молоко в кружки, положила в маленькие плетеные корзиночки по хлебцу. Когда обносила мужчин, почувствовала влажную теплоту в туфле — опять эта скотина напустила ей туда молока. Каждый раз одно и то же. Она бегом пересекла затененную лужайку, скинула туфли и выставила их на солнцепек. Потом вернулась в свою качалку и забралась туда с ногами.
— А ты что постишься? — спросил Генрих.
— Как–то приелось. Да и жарко.
Она не очень–то дружелюбно следила за тем, как мужчины завтракают. Когда кружки опустели, она подождала еще немного и спросила:
— Ну и как сегодня — вкусно?
— Как всегда, — отозвался Эри. — Бесподобно.
Генрих благодарно кивнул, стряхивая крошки с бороды.
— Тогда будь добр, Эри, — попросила Герда особенно кротким тоном, — достань мне из холодильника одну сосиску. Там на нижней полке открытая жестянка.
Эри, расположившийся было на кухонном подоконнике рисовать все еще пасшегося внизу единорога, кивнул и исчез в голубоватой прохладе холодильной камеры. Было слышно, как он там перебирает жестянки. Наконец он появился снова в проеме окна, шуганул единорога и протянул Герде вилку с нанизанной на нее четырехгранной сосиской.
— Благодарю, — сказала Герда с видом великомученицы. Все последние дни она демонстративно питалась ледяными сосисками, причем накал этой демонстративности от раза к разу все возрастал. Во всяком случае, мужчины старались на нее в такие минуты не глядеть.
— Между прочим, забыла спросить, — продолжала она, и вид у нее был такой, словно она собиралась переходить в нападение. — Вчера вечером молочко от нашей коровки было не хуже, чем обычно?
Мужчины недоуменно переглянулись — вроде бы нет, не хуже.
— А это было жабье молоко, — сообщила она, помахивая вилкой. И, удовлетворись произведенным эффектом, объяснила:
— Это вам за то, что вы кормите меня всякой консервированной пакостью.
По лицу Эри было видно, что он просто онемел. Дело было не только в том, что она сказала, — главное, что она так говорила со своим мужем. До сих пор он был для нее господином и повелителем, и это никого не удивляло — еще бы, сам Кальварский, гений сейсмоархитектуры, величайший интуитивист обжитой Галактики, без которого не возводился ни один город в любой сейсмозоне! И миленькая длинноногая дикторша периферийной телекомпании «Австралаф», обслуживающей акваторию Индийского океана. Шесть лет незамутненных патриархальных отношений, и вдруг…
— Ты просто устала от безлюдья, детка, — сказал тогда Генрих. — Давай–ка собираться на Большую Землю.
— И не подумаю, — возразила детка, — я еще не взяла от Поллиолы все, что она может дать. Я еще не собрала свою каплю меда…
Если бы он тогда мог угадать, что ее капля меда окажется красного цвета!
Тогда он пил бы и сейчас свою кружку молока — от жабы ли, от единорога, не все ли равно — вкус одинаковый, а не сидел бы в этом огуречном лиловом дерьме, тупо глядя слипающимися от бессонницы глазами на только сейчас появившегося из–за деревьев нелепо ковыляющего панголина. Явился–таки, искомый гад. На этот раз придется пропустить тебя вперед. Валяй. Догонишь бодулю — не может же она удирать без остановки, — тогда можно будет выстрелить поверх тебя. Не бойся, десинтор не разрывного действия, без обеда ты не останешься. Просто надо будет опередить тебя из гуманных соображений.
Генрих отступил за огуречный ствол и подождал, пока ящер, по–прежнему двигаясь судорожными толчками, прополз мимо. Выйдя из–за ствола, Генрих с удовлетворением отметил, что панголин проделал в россыпях огурцов заметную борозду — не надо разгребать шершавые плоды, чтобы найти след с четырехпалой лапой и регулярными розоватыми пятнами справа.
Преследование ящера в этой огуречной роще отличалось такой монотонностью, что Генрих окончательно перестал следить за временем и пройденным расстоянием. Сколько он шел, осторожно ставя ногу прямо на след ящера, полчаса или полдня? Убийственное однообразие колоннады растительных монстров могло усыпить на ходу. И усыпляло.
Из этого полудремотного состояния Генриха вывело падение. Под ногой злорадно хлюпнул раздавленный огурец, смачные лиловые плевки усеяли штанину, и он почувствовал, что уже лежит на боку и в левой кисти нарастает боль, нарастает жутко, по экспоненте. Ящер обернулся, удовлетворенно прошипел что–то на прощанье и исчез как–то особенно неторопливо. «Погоди, гад ползучий, невольно пронеслось в голове, — я ж тебя догоню… Вывихнуть руку — это тебе не десинтором по боку. Я ж тебя доконаю…» Он спохватился на том, что сейчас, выходило, он гнался уже не за бодулей, а вот за этим зеленым выползком, и то суммарное чувство досады, нетерпения, собачьей тяги вперед, по следу, и есть, вероятно, атавистический охотничий инстинкт, в существование которого он до сих пор не верил.
Он положил десинтор на колени, выдернул из медпакета белую холодную ленту и наскоро перетянул кисть руки. Поднялся, поискал глазами — здесь растительной зелени не было, так что поблескивающую чешую панголина он должен был бы усмотреть издалека. Так ведь нет. И непрерывно прибывающая сиреневатая огуречная каша уже затянула след. Генрих выругался, засек направление по носику Буратино и медленно двинулся дальше, разгребая предательские огурцы. Он упал еще раза четыре, и последний раз — на больную руку, так что боль, усиленная жарой, стала несколько выше допустимой. Мелькнула мысль — а не послать ли эту затею к чертям и не вызвать ли аварийный вертолет? Но тот же новорожденный охотничий инстинкт не дал этой мысли вырасти и овладеть усталым, обмякшим телом. Он шел и шел, и когда впереди наконец тускло блеснуло слизистое тело панголина, он увидел в просвете между деревьями беспорядочно валяющиеся здоровенные ржавые грубы. Об одну из таких труб самозабвенно терся ящер.
Генрих, стараясь не упасть в шестой раз, осторожно приблизился. Ящер повернул к нему внезапно потолстевшую морду — вероятно, опухла от чесанья, встряхнулся, так что с него слетело еще несколько крупных чешуек, и с завидной легкостью юркнул в трубу. Через некоторое время он показался из дальнего ее конца, пересек чистое пространство — огурцов что–то стало меньше, — подполз к следующей трубе, почесался и влез. С третьей трубой процедура повторилась. Ящер был уже довольно далеко, и Генрих обратил внимание на то, что после прохождения через каждую из труб ящер как бы розовеет. Он подошел поближе и поднял тяжелую, с ладонь, пластинку чешуи. И вовсе это была не чешуя, а слипшаяся тугим слизким конусом шерсть. Налет, покрывавший жесткие, утончающиеся к кончику ворсинки, делал их зеленоватыми. От этого слипшегося кома шерсти сладко тянуло кровью.
Но ведь этого не могло быть. Генрих потряс головой. Такая модификация… Всего пять–шесть часов… А, что он размышляет, теоретизирует! Нашел время! Ведь он может просто–напросто догнать животное, подстеречь на выходе из очередной трубы, и все станет ясно…
Пятнистое зеленовато–розоватое тело, похожее на исполинского аксолотля, мелькнуло впереди и исчезло в коричневом жерле. Но дальше трубы шли навалом, в три–четыре наката. Трубы? Он наклонился, потрогал. Ну, естественно, никакие это не трубы — свернутые листья, причем каждый — величиной с хороший парус. Вероятно, это были листья этих огуречных деревьев — сначала опадала листва, потом прямо из ствола высыпались семечки. А почему бы и нет? Он взобрался на одну из этих гигантских сигар — ничего, выдержала. Стало хуже, когда «сигары» пошли штабелем — он поколебался немного, а потом влез в отверстие. Это была не та труба, через которую проползло животное (Генрих уже не рисковал называть преследуемое существо ни бодулей, ни панголином); преодолев это препятствие, он вынужден был снова обратиться к «ринко». Там, куда показал носик, был сплошной завал. А не пробить ли себе дорогу десинтором? Нет, поздно — сзади уже слишком много этих «сигар», если от разряда они вспыхнут, то уж надо думать — на такой жаре они полыхнут как фейерверк: и не выскочишь, и вертолета не дождешься. Вызвать все–таки вертолет? С него «ринко» не возьмет след. И он снова ввинтил свое тело в потрескивающую лубяную трубу.
Часа через два он совершенно обессилел. Он подполз к выходу из очередной трубы, но вылезать не стал, а перевернулся на спину и блаженно вытянулся. Труба была шире предыдущих, прохладная и упругая на ощупь. Если встать на такую, то она не выдержит — сплющится. И цвет у нее какой–то серовато–серебристый — впрочем, это наиболее распространенный здесь вариант. Земная мать–и–мачеха. А почему — земная? Ничего тут нет земного. Даже времени. По своей усталости и все нарастающей жажде он догадывался, что их человеческое, земное утро уже кончилось и время перевалило, вероятно, за обед. Но здесь уже не действовал привычный распорядок. Все, чем он пользовался из арсенала земных понятий, в конце концов подвело и предало его. Ах уж эта наивность, этот лепет — «бодули», «кривули», «кенгурафы»… За те десятки лет, как Поллиола стала курортным становищем, здесь сменились сотни поколений резвящихся дачников, и все они заученно повторяли эти полуземные, полусказочные названия, нимало не стараясь усмотреть за ними то, что было на самом деле. А здесь не было десятков самых разнообразных видов животных здесь был один–единственный вид. Генрих еще не имел тому неопровержимых доказательств, но эта догадка была так ошеломительна, что он принял ее сразу и бесповоротно, как аксиому.