Ким Робинсон - Красный Марс
Подчас он включал телевизор и смотрел арабский новостной канал. И иногда, окруженный утренней тишиной, разговаривал с телевизором. Часть его ненавидела глупость всех этих медиа, а заодно и событий, которые они освещали. Да и всей человеческой расы, играющей в своем глупом спектакле. За исключением того множества людей, которые никогда, ни разу в жизни не появлялись на телевидении, даже в массовке, когда камера охватывала толпу. На этих огромных просторах все еще жило земное прошлое, где деревенская жизнь, как всегда, тянулась своим чередом. Может, это была мудрость, которую передавали из поколения в поколение старухи и шаманы. Может, и так. Но поверить в это было трудно — стоило лишь взглянуть на то, что случилось, когда они стали строить города. Идиоты на экране, история вершится. «Кто-то скажет, что продление людской жизни должно по определению стать великим благом». Эти слова его рассмешили. «Ты что, не слышал о побочных эффектах, придурок?»
Однажды вечером он смотрел репортаж об удобрении Южного океана железными опилками, которые должны были подействовать как биоактивные добавки для фитопланктона, популяции которого без очевидных причин сокращались с поразительной скоростью. Опилки сбрасывали с самолетов — можно было подумать, что они пытались таким образом потушить пожар на какой-нибудь подводной лодке. Проект стоил десять миллиардов долларов в год и должен был длиться бесконечно…
«Энн это понравится, — пробормотал Фрэнк — Теперь они хотят терраформировать Землю».
Каждый раз, когда он что-то говорил, в его груди будто развязывался узел. Он осознал, что никто на него не смотрел, никто его не слушал. Никакой воображаемой публики перед ним не существовало; никто не следил за его жизнью, будто она была кинофильмом. Ни друзья, ни враги не знали и не узнают, чем он здесь занимался. Он мог делать, что хотел, — нормальность сейчас была ни к чему. Похоже, именно этого ему хотелось, именно к этому он инстинктивно стремился. Он мог выйти наружу и хоть весь вечер пинать камни со склона, плакать, писать какие-нибудь выражения на песке, во весь голос ругаться на луны, парящие в южном небе. Разговаривать сам с собой с набитым ртом, разговаривать с телевизором, родителями или потерянными друзьями, с президентом, Джоном, Майей. Надиктовывать длинные бессвязные записи в свой компьютер — что-нибудь из социобиологической истории мира, личный дневник, философский трактат, порнографический роман (при этом мог мастурбировать), анализ арабской культуры и ее истории. Всем этим он и занимался, а когда вместе со своим изыскательским прибором вернулся в караван, то чувствовал себя лучше — уже не столь обремененным, но спокойным. Более полым. «Живи так, будто ты уже мертв», — советовали японцы.
Но японцы были чужими. А живя с арабами, он стал острее чувствовать, какими чужими были и они. Да, они часть общества двадцать первого века, спору нет, они прекрасные ученые, технические специалисты, которые, как и все остальные, укутаны оболочкой технологий каждое мгновение своей жизни и заняты созданием и просмотром фильмов, составляющих их жизни. Но при этом они молились от трех до шести раз в день в сторону Земли, имевшей вид утренней либо вечерней звезды. И причиной того явного, огромного удовольствия, что им приносили их технологичные караваны, служило то, что караваны являлись внешним проявлением слабости современного мира перед стародавними целями.
— Задача человека состоит в том, чтобы выразить волю Бога в истории мира, — говорил Зейк. — Мы вольны менять мир так, чтобы он становился ближе к божьему замыслу. Мы всегда к этому стремились; ислам говорит, что пустыня не остается пустыней, гора не остается горой. Мир должен быть претворен в подобие божьего замысла — это и составляет всю историю ислама. Аль-Кахира бросает такой же вызов, что и всякий странный мир, только в более чистом виде.
Все это Зейк рассказывал, когда они сидели в маленьком внутреннем дворе его марсохода. Эти семейные марсоходы были преобразованы в личные убежища, в какие Фрэнка приглашали редко, а потом и вовсе перестали — все, кроме Зейка. С каждым его посещением Фрэнк удивлялся заново: изнутри марсоход представлял собой нечто неопределенное, имел много места, затемненные окна. Всего таких марсоходов стояло несколько штук в ряд, и между собой их соединяли пешеходные трубы. Войдя в дверь, он очутился в пространстве, наполненном солнечным светом, струящимся слоями, проникающими друг сквозь друга, освещающим кресла и ковры со сложными рисунками, плиточный пол, растения с зелеными листьями, чаши с фруктами, окно с видом на Марс, подкрашенное и заключенное в раму, словно фотография, пуфы, серебряные кофейники, компьютерные консоли с вставками из тика и красного дерева, воду, текущую в бассейнах и фонтанах. Маленький мир влаги, зелени и белизны, уютный и ограниченный. Осмотревшись, Фрэнк ощутимо почувствовал, что комнаты, подобные этой, существовали на протяжении столетий, что именно в таких жили в Пятой четверти еще в десятом веке или где-нибудь в Средней Азии в двенадцатом.
Приглашения Зейка часто приходились на вторую половину дня, когда группа мужчин собиралась в марсоходах попить кофе и поговорить. Фрэнк сидел на своем месте рядом с Зейком и, сосредоточившись, насколько мог, вслушивался в арабскую речь. Это был красивый язык, музыкальный и чрезвычайно метафорический, отчего вся современная техническая терминология перекликалась с образами пустынь благодаря коренным значениям этих новых слов, которые, подобно большинству абстрактных понятий, имели конкретное физическое происхождение. Арабский, как и греческий, в древности был языком науки, и поэтому в нем обнаружилось неожиданно много слов общего происхождения с английским, а также придало органичности и компактности его лексике.
Разговоры били ключом, но направляли их Зейк и другие старейшины, с которыми молодые считались совершенно невообразимым для Фрэнка образом. Не раз разговоры перетекали в уроки о жизни бедуинов, что позволяло ему кивать или задавать вопросы, изредка вставляя комментарии или критические замечания.
— Когда в вашем обществе есть сильная консервативная жилка, — сказал однажды Зейк, — которая четко отделена от жилки прогрессивной, тогда у вас происходят худшие из гражданских войн. Как, например, конфликт в Колумбии, который они прозвали «Ла Виоленсия»[76]. Гражданская война, которая привела к полному развалу государства, к хаосу, который никому не удалось ни понять, ни обуздать.
— Или как в Бейруте, — невинно вставил Фрэнк.
— Нет-нет, — улыбнулся Зейк. — В Бейруте все получилось гораздо сложнее. Там была не только гражданская, но и ряд внешних войн, повлиявших на нее. И здесь ни при чем социальные или религиозные консерваторы, отвергающие нормальное развитие культуры, как в Колумбии или Испанской гражданской войне.
— Говоришь, как настоящий сторонник прогресса.
Все кахирские маджари прогрессивны по определению — иначе нас бы здесь не было. Ислам избежал гражданской войны, сохранив целостность, но наша культура достаточно сбалансирована, тогда как иные арабы по-прежнему следуют религии чересчур непреклонно. Это заметно хотя бы по большинству консервативных элементов, которые можно встретить на Земле. У нас никогда не случится гражданской войны, потому что нас объединяет наша вера.
Фрэнк лишь одним выражением лица напомнил о существовании шиитов — одних из многих зачинщиков «гражданских войн» в исламе. Зейк прочитал его выражение, но не обращая внимания, продолжил:
— Мы все движемся по пути истории — одним широким караваном. Тебе может показаться, что мы, на Аль-Кахире, похожи на обычных изыскателей, путешествующих на марсоходах. И знаешь, для нас это большая честь быть одними из них.
— И… — Фрэнк хорошенько задумался, пытаясь сформулировать вопрос, но от неопытности в арабском он лишь сбил темп разговора. — В этом и есть суть социального прогресса в исламе?
— Ну конечно! — утвердительно воскликнули, закивав, сразу несколько собеседников.
— А тебе так не кажется? — спросил Зейк.
— Ну… — Фрэнк ушел от ответа. Арабы до сих пор не установили демократию. У них была иерархическая культура, в которой наградой служили слава и свобода, а для многих из тех, кто по этой иерархии находился внизу, достичь славы и свободы можно было лишь поклонением. Что укрепляло систему и не тормозило развитие. Но что ему сейчас ответить?
— Разгром Бейрута стал несчастьем для прогрессивной арабской культуры, — произнес другой бедуин. — Это был город, куда съезжались интеллигенты, творческие люди и радикалы, когда их притесняли правительства. Все национальные правительства ненавидели панарабские идеалы, но дело в том, что мы говорим на одном языке в нескольких странах, а язык — мощное средство единения культур. Вместе с исламом он делает нас одним целым вопреки всем государственным границам. Бейрут всегда был местом, подтверждавшим эту особенность, и, когда израильтяне его разрушили, подтвердить это стало сложнее. Разрушение было рассчитано на то, чтобы расколоть нас, и им это удалось. Поэтому здесь мы начали все сначала.