Почти вся жизнь - Рэм Лазаревич Валерштейн
Юнкерса пикируют, бомбят, бомбят в том числе фосфорными, траншеи в скверах копают, а мы там фосфор этот собираем, делаем светлячки — уличные фонари выключены, светомаскировка. Горят продовольственные склады, дым, огонь, сполохи от катюш, таран Покрышкина — всё это я вижу из окна в башне, где я живу. Наши лётчики и зенитчицы очень скоро отучили фашистов пикировать, тогда они взялись за пушки и сразу на домах появились белые буквы на синих прямоугольниках: «Эта сторона улицы наиболее опасна».
Боялся ли я? Да, было страшновато подчас, но для нас, мальчишек, всё это не казалось серьёзным. Правда, однажды — всё всегда бывает однажды — в самом начале блокады пришли ко мне в башню мои одноклассники пошуровать в комнатах удравших — квартира наша была, если помните, как у многих, «коммуналкой». Олешка и я рылись насчёт покурить, а Юрка искал книгу покрасивше, чтобы подороже продать — книжный магазин ещё работал на Большом у перекрёстка с Введенской улицей. Немцы палят, из окна видны дым и пыль от разрывов, а у меня аж похолодело внутри, ноги затряслись, заорал «страшно, пошли вниз!» Ребята засмеялись: «Ты что, обстрела испугался? Первый раз пальбу слышишь что ли?» — «Пошли, пошли!» — кричу. Вышли на площадь, пошли по Большому — где-то впереди здорово бабахнуло, идём, Подходим к магазину «Книги» — закрыто! На витрине лежит прекрасно изданный Рерих, мы читаем «Пепикс» — иностранец, подумали, невежды. Оглядываемся — на перекрёстке лежит на боку трамвай и горит, а жёлто-белый цилиндр-остановка — невысокое круглое зданьице, построенное, очевидно, на остатках разрушенной снарядом церквушки, кругом кровища, лежат люди, одни ещё стонут, а другие уже молчат. Милиционеры и просто живые копошатся в телах, ищут, кто ещё жив, раненых подносят к «Скорой». По Введенской подъезжает грузовик с военными, будут, наверно, подбирать и увозить погибших. Страха моего как не было! Подбегаем, просим пропустить помочь — не пустили, подумали, что мы хотим помародёрничать. Участковый наш милиционер, рыжий — нормальный парень, — просит меня обменяться, предлагает за мой нож штык от своей винтовки Маузер, затрофеенной ещё с прошлой Германской. На кой мне этот штык — отказался я. Этот наш мильтон — так мы тогда называли милиционеров — организовал из нас отряд, мы должны следить за светомаскировкой. «Увидите свет в окне — сразу камнем по окну, — командовал он, — и бегом узнать номер квартиры и доложить мне!»
Так же мы должны помогать уносить убитых и раненых, и чистить улицу после. Как-то несли мы вдвоём на носилках совсем мальчишку — у него на спине ни кожи, ни мяса нет, видим, как сердце ещё бьётся. Приказал на крыше дежурить при бомбежке. Раз сижу у трубы, в каске своей, зенитки палят, вдруг шлёп осколок по каске, а под каской-то ничего, кроме черепушки, звон в голове, как с крыши не скатился, до сих пор не пойму. В начале октября иду я проведать школьного друга — стало голодно, мы с мамой насобирали в поле хряпу — капустные листья — бабушка засолила, я несу это ему. Дохожу до Малой Монетной, вечер, темно, рядом с его кирпичным стоял двухэтажный деревянный дом, а его нет, что-то там ещё тлеет и дымится, никого нет. Вдруг споткнулся, чуть не упал, поскользнулся, глянул — ступня лежит оторванная…
1942
Уже зимой беру свою финку, выхожу за хлебом в булочную, что за углом, через улицу — там до войны делали баранки-бублики. Хлеба нам с бабулей полагалось на день по 125 граммов, по восьмушке! Жили мы с бабулей в ванной комнате, с нами жил ещё один жилец нашей коммуналки, его подселили к нам после того, как забрали папу, а сейчас он спит на ванне. Он был боцманом на корабле, что застрял где-то у Шпицбергена или у Земли Франца-Иосифа, теперь он работает на заводе имени Марти, где когда-то инженерил мой дед. В ванной комнате стоит колонка для нагревания воды, сейчас воды нет, я набираю снег для чая, его у бабушки запасено достаточно. Я пристроил к колонке нашу печку-буржуйку, греемся, особенно, когда сердцевинку от зажигалки подбросим, чай кипятим, корочку поджариваем, однажды попробовали сварить рукавицу из свиной сырой кожи — невкусно.
Так вот, напротив булочной, на тротуаре, лежит человек, умер и упал в снег, умер недавно — на лице снежинки ещё тают — перешагнул я через него и, с финкой в руке, захожу в лавку. У мальчика с ножом хлеб отнять поостерегутся. Покупаю положенное, выхожу — брюки у мертвяка сдёрнуты, мясо с задницы уже исчезло…
Заметил я, что боцман наш стал прятать под тюфяк топор на своей ванне-лежанке, велю бабушке кочергу держать всё время на непотухающей буржуйке и если что — прямо в глаз! А сам, нарядившись во всё тёплое, беру, конечно, ножик, лыжные палки и отправляюсь к маме на работу, где она на казарменном положении и Ингочка с ней. Дело к весне, девушки в военной одёжке расчищают трамвайные пути, но трамваи ещё не ходят. До маминой работы на 12-й линии на трамвае 20 минут, а я шёл почти 2 часа. Пришёл, рассказываю, входит главврач: «Это что за чучело?» — «Это мой сын».
Тут посыпались такие слова! А когда узнал, что есть ещё бабушка и боцман с топором под подушкой, вызвал санитарок и велел немедленно бабку привезти. Боцмана он помог отправить по льду Ладоги прочь из Питера. Он Рабинович, но с женой говорит по-французски. Так мы и остались жить в этой больнице, в каморке, а бабушку определили в палату рожениц — больница эта в мирное время была роддомом, да и сейчас тут полно малышей, но есть ещё мамочки, и раненые, и умирающие от голода работницы.
За зиму я сильно пооброс, а тут уже посветлело, скоро и лебеда с крапивой появятся, трамвайчики зазвенели, «восьмушку» чуток увеличили, и немцы проснулись — палят и палят! Мама отправляет нас — меня и сестрёнку — к знакомым, в Токсово — финны дошли до старой границы, а это рядом, и стояли там тихо и спокойно до снятия блокады. Как-то сестрёнка, ей уже почти 10 лет, с прогулки прибежала, зовёт: «Пойдём, там в сарае куколки!» Пошли в этот сарай, действительно, на полке детские головки, отрубленные… Говорили, на Ситном рынке можно мясо купить — не знаю, кто это мясо покупал. Просим маму, и она нас увозит из этого Токсова!