Никки Каллен - Арена
Здесь я сделаю отступление. В моей жизни было не так много женщин, как в книгах; я так и не полюбил; полюбить я называю счастье из сказок — суметь найти в себе силы и чудо дожить до конца своих дней, продолжая видеть хорошее. Было несколько женщин, о которых я думал: с этой не составит труда быть счастливым, потому что она такая… такая… не стерва, в общем, не жадная, не капризная, аккуратная, нежная и смешливая, любит читать, собак и готовить, Моне и тебя… не меня, к сожалению; такие девушки всегда любят твоего лучшего друга или брата, или какого-то левого парня, в котором нет ничего особенного. Мария и Каролина; и еще жена моего брата…
К нам подошла Мария: она была в легком платье из чего-то золотого — разрезы от колен — и туфлях на высоких-высоких каблуках, тоже из золотого; а каблуки эти смертельные были словно из янтаря — и внутри по насекомому. Странные туфли, потрясающие, рукодельные; она шла в них через зал, как огромный корабль с юга, полный апельсинов, черного дерева, прекрасных невольниц, с расшитыми лазурью парусами, входит в маленький порт на севере за водой; и сразу сказала: «вы — Кароль?» — словно узнала его, словно они были знакомы в прошлой жизни, много разговаривали ночью за бокалом вина; и Кароль медленно поцеловал ей запястье. Если бы я не знал, что они незнакомы, я бы решил, что они влюблены, — любовники — притягательное, черное, как смола, запретное для подростка слово. Ребята на сцене играли песенку The Verve; Кароль пригласил ее без расшаркиваний и слов — просто взял за руку; они танцевали как в старом кино — глаза в глаза; со всякими фигурами. Потом директор объявил салют; все пошли в парк, на лестницу; Мария поднималась ступенькой выше, с ней о чем-то говорила девочка из класса, а мы все шли сзади, как охрана; и вдруг слышу — Александр:
— Что так смотришь? Ноги нравятся? — будто столкнет его сейчас с этой лестницы; Кароль и вправду смотрел на ноги Марии совершенно неприлично; поднял глаза, поняв, что его оскорбили.
— Нет, — ответил спокойно, — туфли…
Александр остановился в потоке; сзади возмутились, толкнули, но он стоял, бледный, дрожащий, неловкий, неудачный, сжал кулаки.
— Да, Люк рассказывал, что ты извращенец.
— Александр, пожалуйста, — у меня горел затылок, я совершил предательство, только кого…
— Я, видимо, вам не очень нравлюсь? — Кароль тоже остановился; толпа огибала нас, как вода.
— Не нравишься, чувак, — Димитр, стоявший сзади, простонал еле слышно: «какая безвкусица», взял Александра под мышки, как толстого капризного ребенка, и потащил вниз. Александр забрыкался, лепестки хризантемы посыпались на ступеньки, их тут же кто-то раздавил.
— Идите, Кароль, извините его; вы выглядите как человек, который многое понимает; спасибо, что познакомились с нами; простите, прощайте, — и уволок Александра в толпу.
— Прости, Кароль, — сказал я; ощущение было, точно я сел на торт, а Кароль — именинник; но Кароль неожиданно просто махнул рукой, поднялся со мной, посмотрел салют; «потанцуете с нами еще, Кароль?» — нашла наконец нас Мария; «нет, простите, мне пора; я устал с непривычки, Люк вам, наверное, рассказывал, я вообще-то редко выхожу из дома…» — опять поцеловал ей руку; «не провожай меня, Люк, я найду выход, дорогу, я учился в этой школе»; и мы остались с Марией вдвоем среди звезд, разговаривающих людей.
— Что случилось? — спросила она резко, схватила меня, как гестаповец.
— Александр сказал… сказал, что он смотрит на твои ноги, а он ответил, что ему нравятся туфли… извини, что ему нравятся туфли; я же рассказывал…
— Туфли? — Мария так неожиданно отпустила меня, что я чуть не упал за перила в кусты, где кто-то жался, и посмотрела так смешливо, удивленно и дивно, будто я предсказал ей десять детей. — Туфли? — и задрала ногу — посмотреть, что на ней за туфли такие. — Да им же сто лет, их мой папа-геолог маме сделал, когда ухаживал… — и умолкла внезапно, будто спряталась.
— Значит, каблуки — настоящий янтарь? — но она не услышала; каким-то естественным путем бал расстроился; музыканты начали играть композиции с прощальными текстами; танцевало всего три пары; в гардеробе стояла очередь. Мария не услышала, помахала Яреку рукой. — Каблуки — из настоящего янтаря?
— А… да, кажется.
Такой был Осенний бал. Вернулся я поздно: гулял по дворам этих странных, одинаковых, как не бывают братья, домов; слушал осень в листве; курил; а в нашем доме горели всего два окна: наше на кухне — мама всегда оставляла, если ждала кого-то из нас; значит, есть в холодильнике что поесть; какая-нибудь холодная курица с консервированным горошком и лимоном; может, даже чай еще горячий; а второе окно, красное, — Кароля… смотрит фильм, поди, какой-нибудь, он любил фильмы про любовь и вещи. Больше я его не видел никогда…
В понедельник меня догнала по дороге домой Мария; окликнула: «Люк!»; я ел хот-дог с сырной сосиской и с большим количеством майонеза; в одной из своих школ, в другом городе, я был влюблен в одну славную девочку, которая обожала такие хот-доги, — и я тоже полюбил; обернулся — и чуть не умер со стыда: майонез закапал мне рукав и коленку. «Ничего», — успокоила меня Мария; странная она была: щеки горели, со своим рюкзаком — его обычно Ярек носил; я подумал, что развалил их мирок навсегда. В руках она держала коробку, блестящую, золотистую, — в таких подарки дарят.
— Держи.
— Это мне?
— Нет. Это… это Каролю, — и густо покраснела.
Я взял.
— Там… там еще записка. Ты только не смотри, Люк, это секрет. И не говори никому.
— Ты что, — сказал я, любитель приключений, — кровью своего племени клянусь…
— Спасибо, — она чмокнула меня в перемазанную щеку и убежала.
Я был бы не я, если бы не посмотрел. Зашел под крышу подъезда, вытер тщательно руки и открыл. Мария сама виновата: коробка была не заклеена, а просто — низ-верх; было бы кандидатской на святость не заглянуть. Там лежали ее золотые, янтарные туфли.
… А записку я не читал. Не знаю. Может, она сказала, что любит его, готова на все, пусть только позовет. А может, просто, светски: «это вам, Кароль Калиновский, я слышала, вы коллекционируете туфли; и мне сказали, что мои вам понравились; для меня это честь и сущая безделица; мама-папа разрешили». Или что-нибудь кастанедовское: «вы изменили мою жизнь, я поняла, что выбор существует…»
В общем, не знаю.
Коробку я положил под дверь, на коврик. Позвонил. Никто не отозвался. Как всегда, впрочем. Кто я такой, чтобы ради меня изменить свою жизнь?
Через полгода мы опять переехали. Я окончил другую школу: с физикой, математикой, астрономией, ОБЖ — как маме и хотелось; поступил в литературный институт; окончил и его; пытался несколько раз написать рассказ, повесть, роман о Кароле, его туфлях; но ничего не получилось. Одна из моих женщин «варилась» в мире моды: подрабатывала то моделью, то статьями о них; я назвал фамилию, и она сказала, что туфли Кароля очень известны. У нее есть одна модель: летние, из соломки, застежка — серебряные цепочки на щиколотке; жутко дорогие. «Я думала, что он на самом деле — женщина; увидев, не веришь; о такой обуви можно только мечтать». Однажды я взялся писать биографию одного ученого — в надежде на «Игры разума-2» — и попал на вечеринку в честь открытия чего-то липкого и сверхпроводимого. Речь вышла говорить женщина — уже немолодая, но необыкновенно элегантная, словно собака редкой породы. Я ее не узнал. Узнала она меня.
— Люк Скайуокер? — взяла меня под локоть. — Каролина Калиновская. Помните, нет? Вы выгуливали нашу Миледи Винтер. Соль… Осенний бал… Соседи этажом ниже…
Я схватил ее, как падающую вазу. «Это вы, вы! Каролина…» Она и изменилась, и нет: так меняются здания, хорошие картины, но не люди — чуть-чуть блекнут краски. Фамилия ее по списку была совсем другая; немецкая, благополучная; лавка, полная зелени, овощей; «по мужу, — сказала она, — помните, я шла на свидание?» Сойти с ума можно, но я помнил; даже золотые галуны псевдогусарские на рукавах. Мы набрали в тарелки бутербродов, взяли по соку и кофе, нашли два кресла в уголке.
— Как Кароль? — спросил я сразу. — Вышел из дома?
— Да, — сказала она, и я увидел ее старой, — однажды…
Я понял, что у всех историй есть не только продолжение, но и конец. Кароль умер. Год спустя, как мы познакомились. Каролина уехала в командировку, зимний вечер, фонари, Кароль выпустил Миледи Винтер погулять; она долго не возвращалась; он разнервничался; вышел на площадку, спустился по лестнице — представляю, как ему давался каждый шаг: боль, русалочка, отвыкшие ноги, любовь; вышел на улицу, шел снег. Кароль позвал ее; соседи слышали его голос; потом уснули; а он все стоял и ждал свою собаку; сел на лавочку, начал плакать и тоже уснул. Дело в том, что он совсем забыл о верхней одежде: этот рефлекс стерся у него с годами изоляции. Миледи Винтер пришла — ее завела к себе домой какая-то девочка, накормила, хотела назвать Баронессой, присвоить, но Миледи скулила и рвалась за дверь; отец девочки не выдержал и отпустил собаку. Но Кароль уже замерз во сне. Весь засыпанный снегом, он сидел, обхватив ноги, на лавочке, спрятав лицо в колени, босиком, в одной белой рубашке и черных бархатных брюках. Словно звездный подкидыш. Его нашел рано утром сын дворника, Кай, маленький славный мальчик; синяя шапочка с помпоном, черные, как космос, глаза: «дядя, проснитесь, дядя, вы замерзнете»; смелый пацан, он всех будил в первый снег; даже бомжей не боялся; для него все были люди…