Евгения Белякова - Трава на бетоне
Давай? Только, чтобы я тоже мог вот так улыбаться, забери заодно мое прошлое, иначе все окажется напрасным. Выгодная сделка, как думаешь? Я готов отдать себя стенам, но не людям. А я ведь даже могу сказать, сколько ты будешь здесь стоить… До кеторазамина не дотянешь, но, если будешь вести себя хорошо и также улыбаться… Хотя нет, бессмысленно это. Ты мертв, пацан, да? Знаю, что мертв.
Жаль, что я не наркоман, а то мы могли бы поговорить, есть вещи, от которых заговаривают даже камни, не то, что бумажные лица, но боюсь, ничего нового бы я от тебя не услышал. Ни один из мертвецов еще не сказал мне ничего толкового.
На секунду пьяный туман рассеялся и Арин увидел, что фото прожжено сигаретой и вместо глаза у мальчика мутная, с обугленными краями дыра.
Он потянулся к карману, достал сигарету, щелкнул зажигалкой и опустил голову, прижав тлеющий жаркий огонек к обнаженной коже запястья, подождал несколько секунд:
Бессмысленно небольно, — проговорил он и пошел прочь.
Первую залу и коридор он миновал без происшествий, мельком успевая увидеть выплывающие из дрожащей мути лупоглазые, изуродованные лица, плоские пальцы и язвенные толстые языки, пробрался к тяжелой двери бывшего опорного пункта полиции, машинально набрал код и ввалился внутрь, задыхаясь от участившегося стука уставшего сердца.
Тори поднял на него глаза, сейчас безмятежные, приглушенно-фиолетовые, раскрашенные желтыми, яркими лепестками узорчатой радужки.
Арин остановился, прикусил губу:
Тори, я жутко пьяный.
В шкафу есть еще спиртное, — будничным тоном ответил Тори.
Это хорошо. Просто я попался. Я опять попался, Тори. Я тебе все расскажу, выпью еще и расскажу.
Я уже понимаю, — ответил Тори, следя за ним глазами, — Мне можешь не объяснять.
Арин кивнул, зубами открутил хрустнувшую пробку на толстостенной, кофейного цвета, тяжелой бутылке, вернулся к кровати, сел на пол, положил лохматую голову на округлые колени, обтянутые светлыми бежевыми джинсами.
Тори посмотрел в мучительно-ясные, карие, потемневшие почти до черноты глаза, наклонился, коснулся теплыми губами прохладных, с горьким привкусом табака, губ Арина:
Это не так уж и плохо. Когда-нибудь тебе пришлось бы выбирать. От тебя пахнет небом, значит, твой выбор правильный. Сегодня ты пришел последний раз?
Нет, — сказал Арин, с нежностью глядя в его лицо, бледное, с выражением тихого внимания. — Ты опять ничего не понимаешь… А как пахнет небо?
Водой и ветром. И взглядами.
Откуда ты знаешь?
Тори наклонил голову, прижался щекой к щеке Арина, провел пальцами по его волосам:
Есть вещи, которые нельзя заставить сделать, их можно только захотеть самому.
Людям было нужно, чтобы я захотел давать жизнь, и мне показывали фильмы. О старом мире. Там было настоящее небо — тугое, ширококрылое, синее, и на него смотрели дети и женщины, смотрели, веря ему. Тогда же я видел и траву, высокие, гибкие шелковые зеленые стрелки. И солнце, тающее в алых лепестках. Видел настоящую воду, живую, говорящую, теплые волны, укрытые льном бликов.
Тори понизил голос, проводя пальцами по прикрытым векам Арина, продолжил:
Я видел белые, сияющие под морозным, жгучим ветром вершины гор и пенные валы расплавленного изумруда, тяжелые чаши алых маков — когда их много, они похожи на молодое вино. Видел скользящих на упругих крыльях, стремительных птиц. Видел лиловые сумерки и тонкий золотой горизонт. Мне сказали, что жизнь людей и все это взаимосвязано. Умирают люди — умер мир. И если я соглашусь стать богом, мир начнет оживать. Я согласился. Только это был обман. Тем, кто должен был мной пользоваться, был неважен мир и жизнь других.
Арин повернул голову, посмотрел внимательно в погрустневшие, мечтательные глаза:
Тори, где твой датчик?
Он мне не нужен.
Почему?
Потому что ему меня не понять. Теперь не понять. Теперь никто не сможет сказать, когда я умру.
Арин потянул тяжелую цепочку, приподнял свой датчик:
Я сегодня пытался себя убедить, что мне все равно. На самом деле, так и должно быть. У меня ничего нет и мне ничего не нужно. Почему же мне бывает страшно?
Ты не хочешь умирать? — спросил Тори, обнимая его за плечи.
Когда я сам ставлю себя на грань между жизнью и смертью, я не боюсь. А ждать смерти, считая дни и часы, надоедает. Я бы хотел прожить дольше, чем три месяца.
Вдруг когда-нибудь вырастет трава? Понимаю, что это глупость, но вдруг? Я бы хотел посмотреть. Никогда не видел ничего живого, что не таило бы в себе опасности.
Тори улыбнулся, отстранился, давая возможность Арину дотянуться до кармана, посмотрел, как он закуривает, откинулся назад, скривившись на секунду от боли в потревоженной движением ране:
Вот об этом мне и говорили. Говорили о том, что люди должны жить ради будущего.
Но оказалось, что они хотят жить ради настоящего. Я не знал, что ты хочешь жить ради будущего, иначе не упрекал бы тебя в том, что ты мной пользуешься, ничего не отдавая взамен. Я только недавно тебя понял. Ты ведь любишь меня, правда?
Арин ответил не сразу, задержал сигаретный дым в легких, глотнул виски, качнул головой:
Если бы в любви была хоть капля правды, я бы счел ее отвратительной. В любви правды быть не должно. Правда — не всегда добро, а в нашем мире она и вовсе чистое зло, ее слишком много, поэтому я доверился бы только иллюзии. Если любовь иллюзия, то я готов ей верить, но я так и не понял, иллюзия ли она.
Значит, любишь? — тихо спросил Тори.
Наверное, да, — согласился Арин.
Впоследствии он так и не смог вспомнить, с чего все началось, но происходящее потом запомнил с поразительной четкостью.
Он помнил ласковые, чуть испуганные фиалковые глаза совсем близко, глаза человека, который видел солнце, помнил рождающееся в них изумленное счастье и болезненный, отчаянный свет.
Помнил мягкие, узкие края вертикальной открытой раны и металлический привкус крови, помнил, как осторожно, не дыша, проводил кончиком языка по распластанной скальпелем плоти, словно надеясь зарастить скованный стальными клепками разрез.
Помнил он и ласковое тепло его объятий, помнил, как, пряча внезапно выступившие слезы, гладил дрожащее, хрупкое тело, касался руками напряженных плеч, шептал что-то, путаясь в словах, вновь их забывая, стараясь сказать главное — извиниться за то, что смог преодолеть прошлое, что вырвался и сохранил рассудок и жизнь, но не смог ничем помочь другим.
Хотел извиниться за то, что не понимал, как важна и нужна была его ласка, за то, что приходил сюда, приходил и вновь уходил, не объясняясь, не желая признаваться в том, что давно доверился единственной в его жизни иллюзии.
Помнил он потом и вкус теплой кожи, помнил изгиб шеи, помнил тихое, взволнованное дыхание и сжатые судорожно руки на своей спине.
Помнил выступившее вдруг на чересчур красивом лице выражение боли, помнил свой утешающий шепот и короткие, нежные, тихие слова.
Помнил, что остановился в нерешительности, опустил голову, задыхаясь от тянущего, мучительного ощущения, помнил, как пытался что-то спросить и не мог понять, что именно хотел спросить…
А потом все почему-то стало намного проще, доверившись, Тори расслабился, и развел крепко сжатые колени, подался вперед, прижимаясь к его груди, и попросил тихо:
Не останавливайся, мне не больно, тебе кажется.
Я так не умею.
Неважно.
В комнате погас свет, и пространство сжалось до предела, оставив место только для медленных, глубоких движений и теплых темных струек крови.
Места хватило еще для внимательного, прикрытого ресницами, обреченного взгляда и звука прерывистого дыхания. Чтобы тьма не задавила своей огромной железной тушей, приходилось прижиматься крепче, приходилось пробиваться еще глубже, стараясь слиться воедино, забыть об одиночестве и противостоять жаром угасающих жизней проклятью многих лет.
Приходилось держаться друг за друга, глотать соленые слезы и сдерживать стоны, повинуясь темным чарам маленькой тайны, придавленной многотонными слоями породы.
И лучше всего Арин запомнил, как, не в силах уже сдерживаться, вздрогнул всем телом, и остановился, затаив дыхание, потеряв на мгновение ощущение мира вокруг, растерявшись, подавленный слишком острым, слишком непривычным наслаждением.
И помнил, как поднял глаза и увидел над расцветшим алым маком незаживающим разрезом благодарный свет заискрившегося усталого взгляда.
Потом он долго лежал рядом с Тори, забыв о времени, мучаясь от двойственного ощущения вины и осознания правильности произошедшего. Тори молчал, глядя вверх, на вновь затеплившиеся тусклым оранжевым светом лампы, обнаженный, тоненький, с почти прозрачной, белой кожей, по которой расползлись тонкие ниточки кровавых полосок.
Арин смотрел на его профиль, на пушистую, густую яркую челку, подрагивающие длинные ресницы и давился глубоким, яростным чувством мучительной нежности, отводил глаза.