Кир Булычев - Встреча тиранов (сборник)
— Вот видишь, — тихо сказал Сесе. — Не повезло.
— Ничего, — сказала я, — вы еще поправитесь.
— Спасибо.
— А кто к вам приходит?
— Ты не знаешь?
— Нет.
— Холмов.
— Холмик? А мне он ничего не сказал.
— Это опасно. Вы, ребята, не понимаете, как опасно.
— Все очень опасно, — сказала я серьезно. — Потому что меняются люди.
— А как там Огоньки? — спросил Сесе.
— Вчера новый родился за нашим домом, — сказала я. — Совсем маленький.
Он закрыл глаза, потому что ему трудно было говорить.
— Я буду у мамы в больнице, возьму лекарств.
— Не надо, — еле слышно сказал Сесе, — они нужны живым.
Чайник закипел, я сделала сладкий напиток. Потом напоила его.
Сесе не разрешал, но он был такой слабый, почти невесомый, и я его все равно напоила. Мне было бы стыдно этого не сделать. Он немного попил, но больше не смог. Он закрыл глаза, а я ему что-то хотела сказать и никак не могла придумать что.
И я сказала ему, как я его люблю, как я всегда его любила, потому что он самый красивый и умный. Еще с седьмого класса любила. Он вдруг начал плакать — только слезами, лицо было неподвижно. Он велел мне уйти.
На улице меня поймал такой ливень, какого я еще не знала.
Было темно, как глубокой ночью, и я даже заблудилась. Я шла и все время натыкалась на стены. Я плохо соображала. Но тут я увидела наш Огонек. Я добралась до угла дома, стояла там и смотрела на Огонек с ненавистью, как будто он был виноват в болезни Сесе.
Было все еще темно, но дождь вдруг ослаб. Я поглядела на железный столбик — и увидела, что край Огонька не достает до него. А маленький Огонек не увеличился.
Я стояла и глядела на Огонек, словно загипнотизированная. Не знаю, сколько простояла. И тут услышала далекий крик. Почти сразу большой Огонек съежился, а второй, малыш, мигнул и исчез.
Я обрадовалась. Значит, правда они могут исчезать.
Потом забежала домой, взяла сумку и пошла в больницу.
По дороге встретила Шурку Окуневу.
Она поднималась от реки, еле живая, словно ее палками побили. Она тащила на руках Петьку — Петьке уже шесть лет, тяжелый, она запыхалась. Увидела меня и начала кричать, словно я была виновата.
— Я же звала! — кричала она. — Я же звала — и никого!
— Нашла? — спросила я. — Вот и хорошо.
— Ты не понимаешь. Холмик утонул! Он моего Петьку вытащил, а его унесло! Я сама видела!
— Где? — Я бросила сумку и побежала к реке.
Вслед кричала Шурка, потом она бежала за мной, она не замечала, что Петька тяжелый и мокрый, она все время повторяла:
— Я же не могла… Он за бревно держался, он Петьку вытолкнул, а река — ты же знаешь… Я Петьку тащила…
Река была вздувшейся, громадной, по ней неслись бревна, какие-то ящики… ни на берегу, ни в воде не было ни одного человека.
— Может, его выбросило на берег? — Я просто умоляла Шурку подтвердить, а она не смогла.
— Я видела — его голова там, на середине, появилась — и все…
Я взяла у нее Петьку, он устало плакал.
Мы по очереди несли его на косогор. Уже наверху я спросила:
— Ты кричала?
— Ой, как я кричала! — ответила Шурка.
Я отдала ей Петьку.
— Согрей его, — сказала я.
— Я кричала — и никого, — повторила Шурка и ушла.
И тогда я решила, что к маме пока не пойду. Мне нужно поговорить с кем-то серьезным, который захочет поверить.
Дошла до станции. Уж не помню как.
На станции были люди. Солдаты и дружинники вытаскивали из вагонов мешки. За путями, у стрелки горел Огонек.
Я увидела того лейтенанта, который говорил со мной вчера.
— Мне надо в Москву, — сказала я. — Обязательно. Может, я ошибаюсь. Но если я не ошибаюсь, тогда есть надежда.
— Поезда не ходят, — сказал он. — Ты же знаешь. И в Москве такие пожары…
— Тогда я вам скажу.
Его позвали, но он посмотрел мне в глаза и крикнул:
— Погоди, без меня!
А мне сказал:
— Говори, девочка.
И я ему сказала про совпадения. Про то, как увеличился Огонек, когда пришел Ким, про то, как он чуть-чуть уменьшился, когда я пришла от Сесе, как погас малыш, когда Холмик вытащил Петьку, а сам не смог выбраться из реки.
Мы с лейтенантом добрались до Москвы на его «газике».
И я все это повторила здесь.
Я знаю, что есть надежда. Никто раньше об этом не догадывался, потому что не искал связи между нами и Огоньками. Если нет надежды, ее надо искать там, где не искали.
Нет, я не смогу остаться здесь. Холмика нет, и некому даже напоить Сесе. Вы просто не представляете, какой он человек.
И мама, наверное, уже с ума сходит.
Старенький Иванов
Разумеется, он не всегда был стареньким. Это он только в последние годы стал стареньким. Его койка стоит в убежище рядом с моей, и он мне показывал свои детские фотографии.
Иван Иванович, серьезный, худенький, одетый почему-то в девичье платьице, сидит на коленях у массивной женщины в большой шляпе с выходящим из живота обширным бюстом.
— Похож? — спросил Иван Иванович.
— Похож, — ответил я.
— И всегда был похож, — сказал Иван Иванович. — А это моя мать. Она меня воспитывала в бедности, но строгости. Папа нас оставил в младенчестве.
С первого взгляда ясно, что иначе воспитывать она не умела.
Историю своей интересной жизни Иван Иванович рассказывал мне не по порядку. Теперь же, когда его нет среди нас, я разложил его воспоминания в хронологическом порядке. И мне открылись некоторые любопытные закономерности.
1917 год Иван Иванович встретил гимназистом последнего класса. Он был хорошим учеником, но не блестящим, и потому его любили учителя. В классе он ни с кем не дружил, потому что друзей ему подбирала мама, а ему хотелось дружить с другими. Самое яркое воспоминание того года — получение премии за перевод Овидия.
На демонстрации Иван не ходил, потому что мама велела ему получить достойный аттестат зрелости, полагая, что он пригодится при любой власти. К тому же Иван Иванович всегда боялся толпы. Он был невелик ростом, худ и очкаст. Таких бьют при любом народном возмущении.
В 1918 году Иван Иванович поступил на службу. Аттестат ему не понадобился. Он был делопроизводителем в Москульттеапросвете, но ездить на работу было далеко. Они с мамой жили на Сретенке, а учреждение располагалось на Разгуляе. Так что когда Иван Иванович увидел объявление о том, что делопроизводители требуются в Госзерне, что помещалось напротив клиники Склифосовского, он перешел туда.
Впервые его исполнительские способности проявились именно там.
То есть способности были и ранее. Иван Иванович был аккуратен, вежлив и тих. Он никогда не выступал на собраниях и чурался общественной деятельности. У него была одна всем известная слабость. Смысл жизни для Ивана Ивановича заключался в получении премий. Обычно он работал от сих до сих. Правда, добросовестно. Но, если он узнавал, что за такое-то задание положена премия, он мгновенно перевоплощался. Он готов был просиживать на службе ночами, он мог своротить Гималайские горы совершенно независимо от размера этой премии. Само слово «премия» вызывало в нем внутренний ажиотаж, подобно тому как словом «щука» можно свести с ума заядлого рыболова, а запахом водки — алкоголика.
В период нехватки продовольствия произошел первый случай из длинной череды подобных, который обратил на исполнителя внимание руководства.
— Если кто-нибудь из вас, архаровцы, придумает, как отыскать эшелон с пшеницей, что затерялся на пути между Белгородом и Москвой, — сказал начальник подотдела Шириков, заходя в большую гулкую комнату, где сидели тридцать сотрудников подотдела, — он получит премию.
— Я найду, — сказал тихий Иванов, приподнимая худенький зад над стулом. — Только мне надо выписать мандат.
В комнате засмеялись, а товарищ начальник подотдела Шириков, однорукий матрос с «Ретвизана», сказал:
— Зайди ко мне.
Иванов под хихиканье коллег прошел за перегородку, где проницательный Шириков сказал:
— Если не шутишь, бери мандат, и чтобы через два дня зерно было в Москве. Не доставишь, пойдешь под ревтрибунал. Охрану дать?
— Ни в коем случае, — испугался Иванов. Он не выносил вида винтовок.
Вечером второго дня осунувшийся Иванов в пальто без правого рукава, с кровавой ссадиной через щеку вошел в кабинет товарища Ширикова, который, за неимением другого угла, там и ночевал.
— Состав на Брянском вокзале, — сказал он и упал в обморок.
Шириков отпоил Ивана Ивановича горячим чаем. Потом взял трубку и позвонил на Брянский вокзал. Иванов не врал. Состав стоял там. Может быть, Иванов и рассказал Ширикову, как он совершил такой революционный подвиг, но мне Иван Иванович о подробностях не рассказывал. Известно лишь, что Шириков предложил Иванову наградить его почетным оружием, но тот сказал, что хотел бы получить положенную премию. На следующее утро Иванов сложил в дерматиновую сумку два фунта воблы, фунт муки и полфунта леденцов. Остальные сотрудники подотдела готовы были растоптать его от ненависти.