Вячеслав Шторм - Женить нельзя помиловать
Сначала из-за дома высунулся пятачок. Знатный такой, с Глорину ладошку размером. Несколько раз с шумом втянул воздух, смешно сморщился.
— Чего ты, волчья сыть, принюхиваешься? Али кто чужой пожаловал? И то ладно! Встретим, приветим, по делам отметим. Кому блин, кому пирог, кого пинком за порог, кому красну рубаху, кому в ухо с размаху!
Н-нно!
Давненько я не встречал никого, способного по колориту сравниться с выехавшим нам навстречу существом. Во-первых, это был самый настоящий карлик. Не гном, не лепрехун, не пикси — человек, хотя и примечательный. Горбатый, кривоногий, он был одет лишь в старый и грязный мешок с дырками для головы и рук, подпоясанный обрывком колодезной цепи. Картину завершали чумазая физиономия, неровно поросшая пегой бороденкой, слева изрядно длиннее, чем справа, и рваная шапка, украшенная облезлым петушиным пером. Во-вторых, карлик гордо восседал на здоровенном борове — белом, с черными пятнами, накрытом вместо чепрака линялым куском парчи, и в самодельной узде, увешанной множеством разнокалиберных колокольчиков и бубенчиков. Глазки и у скакуна, и у седока были на диво умными и шельмоватыми.
— Чу, чу, скачу, кричу, на гостей дорогих поглядеть хочу! — завопил карлик, завидя нас, и всадил немытые, должно быть, с рождения пятки в бока борова. Боров обиженно всхрюкнул и потрусил вперед. Не доезжая нескольких метров, человечек натянул уздечку и, приставив к глазам руку козырьком, стал нас внимательно рассматривать. Потом нагнулся, приподнял ухо борова и громко зашептал:
— Ох, братец Хрюк, впал Евсей в испуг! Приехали бояре, числом в четыре хари, богатые да знатные, шибко занятные. Что ж нам делать: в гости звать али за Ильей бежать?
— Слушайте, долго мы еще будем стоять и пялиться на этого недоумка? — выглянул из-за спины Бона Римбольд. И зря. Увидев гнома, карлик всплеснул руками и заголосил:
— Радость! Радость-то какая! Любимый братец Доумок в гости пожаловал! Уж не гадал и свидеться, впору бы обидеться. Ладно, не стану драться, будем целоваться. Эй, хряк, подставляй пятак!
Гном тут же спрятался обратно и обеими руками вцепился в пояс игрока.
— Вот те раз, — надулся дурачок, — горел, да угас. Евсейку обижают, совсем не уважают, подарков не дают, в сторону плюют. А раз так — поворачивай, хряк! Вот ужо Илейка проспится, пропишет им всем ижицы!
С этим словами он дернул за уздечку, но тут вмешалась Элейн:
— Не сердись, Евсейка. Вот тебе от нас гостинцы. Получив кусок сахара, розовую ленточку и зеркальце, карлик мигом сменил гнев на милость:
— Во рту сладко, на душе приятно! — воскликнул он, повязывая ленточку борову на правое ухо. — А уж Хрюк-то хорош, краше в мире не найдешь! Ну, боярыня белая, румяная, умелая, чем тебе услужить? Может, песню сложить?
— Спасибо, Евсейка, потом, — улыбнулась магесса. — Скажи-ка лучше, что в городе творится? Почему все такие тихие, испуганные…
— И ворота сорваны? — добавил я.
— Шуметь-то богатырь не велит, что в посадском тереме сидит, — охотно откликнулся тот. — Кличут его Ильею, зело он могуч собою: ножищами топ, ручищами хлоп — будь ты воин, купец, холоп, убегай поскорее прочь, не то может пинком помочь. Воевода слушать не стал, к Илье с кулаками пристал, вот и вылетел вон, нахал, да в ворота чуть-чуть не попал. Лежит теперь — ох! — совсем плох.
— Кажется, я догадываюсь, что это за богатырь Илья, — прошептал Бон.
— А почему, Евсейка, Илья-богатырь так шума не любит? — продолжала расспрашивать Элейн.
— Да как же его любить, коль от браги башка трещ-щить? — засунув сахар за щеку, невнятно пробормотал дурачок. — Уж седмицу горькую пьет, покоя себе не дает, никого не видит, не слышит, все вирши любовные пишет.
— Ну, точно, наш сэр Шон, — озвучил общую мысль игрок.
Из дальнейших переговоров с Евсейкой, стоивших нам еще два куска сахара (Ветерок отчаянно ревновал), мы выяснили, что нашего старого знакомого угораздило влюбиться. Причем ни много ни мало — в дочку князя Вольдемира, княжну Амельфу. А влюбившись, получить от ворот поворот. Самое обидное, что сам князь, судя по всему, был совсем не против заполучить такого зятя: после триумфального похода на Кенарея-разбойника слава о могучем богатыре молниеносно разнеслась по Пределу. Но княжна уперлась, и пришлось Вольдемиру, скрепя сердце, искать женихов у ближних и дальних соседей, как искони повелось. Неудачливого же сэра Шона, дабы в припадке ревности дров не наломал, выслали в маленький Муром до особых распоряжений. Видимо, князь решил, что если обиженный богатырь тут чего и сломает, то невелика потеря.
И вот уже восьмой день страдающий влюбленный уничтожал в городе запасы спиртного. Напившись же, выходил на улицу «следить за порядком» и «гонять супостатов». А с пьяных глаз и собачка невинная может чудищем показаться, не то что человек. Немного побузив, «Илья» возвращался в терем, изливал тоску на берестяную кору и слал в столицу с гонцами из местных добровольцев. В связи с буйным характером непросыхающего богатыря в добровольцах недостатка не было, и еще ни один из них с ответом не вернулся. Последний факт характер буяна явно не улучшал.
— Ну что ж, Евсейка, — вздохнул я. — Веди нас к тому терему. Один раз я от «Илюшиной» булавы уже увернулся, авось и во второй обойдется…
Окна посадского терема были распахнуты настежь, но даже будь они закрыты, цветная слюда в свинцовых переплетах вряд ли смогла бы сдержать тоскующий бас, выводивший:
Ах! За что, судьба-злодейка,
Ты играешься со мной?!
Вновь тоскливая идейка
Властвует моей душой.
Уж давно тебя не вижу,
Разлюбезная моя.
Из себя стихи я пыжу,
Шлю в далекие края…
Как я посмотрю, ни чувство ритма, ни чувство слова лохолесцу не изменило. Его дядюшка Вайнил, сорок с лишним лет назад едва не доведший своими балладами до инфаркта самого сэра Андерса Гансена, мог спать спокойно. Ишь как завернул:
Для меня — творца-поэта,
Оболганного толпой, —
Ах! любезна тема эта
Под насмешливой луной!
— По-моему, ваш приятель совсем того, — покрутил пальцем у виска Римбольд. — Во имя молота Пругга, какая луна?! Ясный день на дворе!
— Луна — традиционный символ поэзии и влюбленных, — со вздохом пояснил Бон.
— Ага, а также вервольфов. Он, часом, кусаться не начнет?
— Уж не знаю насчет кусаться, — вмешался я, — но в таком состоянии он вполне способен встретить незваного гостя палицей. Так что я первым пойду — в случае чего моя голова покрепче будет…
— Никаких «в случае чего»! — фыркнула Элейн. — Попрошу не разбрасываться ценным имуществом, которое тебе не принадлежит.
— То есть как это, не принадлежит? — опешил я, — Голова-то моя!
— Не-ет, — протянула магесса, — моя! И все остальное тоже.
Интересно, это она нарочно слегка переигрывает или настоящая Глори тоже так выражается, а я просто привык? Судя по тому, что Бон и Римбольд тут же стали сочувственно причмокивать и подмигивать, скорее второе. Злые они. Уйду я от них… вот хотя бы к сэру Шону. Будем вместе напиваться, бузить и рифмоплетствовать. Погодите, как это у него было…
Я люблю тебя, красотка,
Прямо я тебе скажу.
(Да объемлет мя чесотка,
Коль в словах найдешь ты лжу!),
— процитировал я, страстно закатывая глаза и протягивая к «Глори» руки. Изверг покосился на меня с явным осуждением.
— Нет, я тебя вперед не пущу, — задумчиво произнесла Элейн. — Потому как, «если что», то эта голова больше не выдержит. По ней и так, судя по всему, били чересчур часто…
Парень с гномом откровенно заржали.
Нет, точно, уйду!
Но смех смехом, а пора была приводить Ки Дотта в чувство. Тем более что вездесущий Евсейка, судя по всему, времени зря не терял и к терему стали подтягиваться первые — самые смелые — зрители.
Я вздохнул, решительно взялся за металлическое витое кольцо, заменяющее дверную ручку, потянул.
Заперто. На засов. А дверь, между нами говоря, совсем новая, из резного дуба. В такую стучать — только зря кулаки сбивать. Вот разве что ногой…
— Эй, сэр Шон! Открывайте! Это я, Сэд… в смысле — сэр Сэдрик!
Даже пташки и цветочки
Жить не могут без любви!
Я ж — тем более. И строчки
Пышут у меня в крови! —
восторженно откликнулся из окна невидимый Ки Дотт. М-да-а, тяжелый случай…
— Знаю я, что у тебя в крови пышет, алкоголик! — фыркнула магесса. Судя по всему, ей очень хотелось применить какой-нибудь фирменный фокус, но как? Как говорится, что позволено Элейн, то не позволено Глорианне, будь она хоть дважды Теодорой и трижды — Нахаль-Церберской.
Без тебя я чахну, право,
Словно фикус без воды.
О любовь! Сколь ты лукава!
Ты сестра самой беды! —
не унимался «Илья-богатырь». —
Образ твой мне в грезах снится,
Я худею день за днем.
За тобой, моя синица,
Полечу я журавлем!