Мариэтта Шагинян - ДОРОГА В БАГДАД
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Дикарь из племени тон-куа
Вернувшись из тюрьмы, Пэгги швырнула зонтик в одну сторону, шляпку в другую, перчатки в третью:, а сама кинулась в четвертую, где стоял ее отец, коронный: судья города Ульстера.
У ткнувшись ему в грудь, Пэгги произнесла под счастливым наитием женской логики, обоснованной точь в точь так же, как белый цвет заячьей шкуры в зимнем сезоне:
— Папа, я положительно страдаю за вес!
— Это еще почему? — ворчливо осведомился ульстерский судья.
— Неужто вы не догадываетесь? Я...я страдаю за вас,—(поиски в пространстве и в собственной голове, страдальческая гримаса, взрыв наобум), — …потому, что в Ульстере будут про вас говорить.
— С какой стати?
— Папа! В Ульстере будут про вас говорить, что вы поощряете кавендишизм и даже получаете за это награду!
Последнее соображение мелькнуло в голове Пэгги с быстротой гениальных мыслей, как известно, всегда находящих неожиданно: ка Ньютона — под яблоней, на Архимеда — в ванне, а на, Пэгги — перед просьбой к папаше.
Воспоминание о развязном Кенворти, о наглом майоре и о необходимости признать существующим молитвенный культ майоровых брюк заставило судью скрипнуть зубами.
— Между тем, милый, дорогой пупсик, папенька, папчик, всех этих разговоров можно было бы избежать, если б вы только сжалились над несчастным молодым дикарем.
Папчик, папенька, пупсик, сжальтесь над ним! Дайте ему бежать.
Вслед за этой горячей речью последовало множество доказательств дочерней любви, вроде легких покусываний за ухо, щекотки под лысиной, трения кончика носа о кончик носа, запихивания в чужой рот собственного ломана и тому подобных милых проявлений женского темперамента, вплоть до крайне нескромной попытки залезть головой под судейскую манишку — жест, заимствованный юной Пэгги от домашних котят и всегда приводивший коронного судью в неописуемое, смущение, сопровождаемое чиханием.
— Пэгги! Душа моя! Мисс! Прекратите же...
Здесь мы оставляем английскую юриспруденцию и перенесемся в английскую городскую тюрьму.
Английская городская тюрьма, взволнованная необычайным арестом, совершенно позабыла о сне и всегдашнем своем режиме. Часовые помирали со смеху, глядя на танцующего надсмотрщика, что было весьма слабой подражательной попыткой перенятой надсмотрщиком у танцующей сторожихи, в свою очередь заимствовавшей телодвижения у танцующего тюремного надзирателя, так и не смогшего покинуть глазок от камеры молодого идолопоклонника.
Мы не должны умолчать, что почтенный надзиратель танцевал более или менее бессознательно, копируя танцующего дикаря. Этот последний, являясь исходным пунктом всего звена, отплясывал уже в течение четырех часов, покуда не покрылся потом и не свалился в священном безумии у самого подножья майоровых брюк, точнее — у его штрипок.
«Только бы они на вздумали отнять у меня эти пакостные штаны! —подумал несчастный, в ужасе отмечая собственный пульс, перешедший за сто сорок. — Я, разумеется, не помру, даже слегка поправлюсь от последствий сидячей жизни, конечно если мне не придется плясать все двадцать четыре часа в сутки... Но только бы они не вздумали лишить меня этой мерзости, прежде чем я дам ее понюхать собаке техника Сорроу!»
Тут он поднял обе ладони, завертел пальцами во все стороны и издал чмоканье, чавканье и трепетание, так как дверь камеры неожиданно приотворилась. Тюремный надзиратель вошел к Нему с лицом, с каким ходят на любовные свиданья. Он держал в руке пудинг. Пудинг был завернут в душистую салфетку.
— Гкп-гип-ля-бля,— произнес надзиратель ласково, надеясь, что какой-нибудь из звуков что-нибудь да означает по-дикарски.— Сам судья присылает тебе пудинг, пуди, пун-тин-гам-гам-хав-хав!
После этой речи надзиратель открыл рог, сунул туда палец, сделал вид, что чавкает, и положил сладкий подарок перед носом безмолвного дикаря.
Но каково было его изумление, когда идолопоклонник приложил ладонь ко лбу, брякнулся ему в ноги, а потом, схватив пудинг и делая вращательные движения каждой частью своего корпуса, благочестива поднес его прямехонько к майорским брюкам.
— Вот так вера!—пробормотал надзиратель выходя из камеры.— Если б наши епископы имели хоть с горчичное зерно такой веры, у них никогда не отняли, бы ни доходов, ни поземельной собственности! Малый с голоду помрет, а первый кусок своему идолу. Н-да. Написать бы об этом в «Миссионерское обозрение»!
Между тем Боб Друк убедился, что его мучитель далеко и глазок впервые за весь этот день не занят круглым начальственным, налившимся кровью глазам. Тогда быстрее обезьяны он схватил пудинг, понюхал его, развернул, отломил добрый куст и облегченно вздохнул. Надежды его оправдались, и пудинге были веревка, отмычка, нож, фонарик и письмо. Спрятав эти предметы себе за пазуху, Друк расстелил письмо на полу камеры, лег на живот спиной к двери и стал незаметно читать. Если б сейчас кто-нибудь заглянул в глазок, он подумал бы, что дикарь наконец уморился и заснул.
«Милый дикарь Из племени Тон-куа!
Вы такой же дикарь, как я — черепаха, и, надеюсь, вы благополучно улизнете от этого несносного Кенворти, который сватался за меня уже два раза, после наглых ухаживаний майора Кавендиша, чьи брюки вы лучше бы продали старьевщику, а насчет меня, если будет время и придут воспоминанья, знате, что за Кенворти я все равно замуж не выйду, и ни за кого.
Пэгги Смит, дочь судьи».
В высшей степени теплое и симпатичное выражение глаз дикаря дало бы понять мисс Пэгги, если б она могла его видеть, что время и охота для воспоминаний у идолопоклонника будут в избытке. Прижав тихонько к губам невинный клочок бумаги, Боб Друк сунул его также за пазуху, только ближе к сердцу, нем веревку и отмычку.
Наступила ночь, а он лежал неподвижно. Видя, что дикарь спит, сторожиха, часовые и сам надзиратель оставили его в покое. Тогда, осторожно поднявшись на ноги и повязав брюки Кавендиша вокруг талии, Друк начал ловко орудовать по пученными инструментами. Не прошло и часа, как окошко было вырезано и веревка спущена со второго этажа в густой тюремный сад. Друк возблагодарил священную пляску, натрешь певавшую are» члены в достаточной степени, прыгнул, как мошка, наверх и перемахнул за Крохотное оконце.
Миг — и арестант скрылся в кустах. Вокруг полное безмолвие. Часовые его не заметили. Добраться до каменной ограды, перекинуть через нее веревку и переползти на ту сторону было уже прямо-таки плёвым делом. Но здесь мы должны сказать, что молодой сыщик допустил большую неосторожность. Вместо того чтоб прямо отправиться на вокзал, он долго бродил по темным улицам Ульстера, меланхолически вздыхай и разглядывая вое двери и окна ульстеровских особняков. Лотом, очутившись на вокзале, он опять-таки не превозмог личного мотива, что, как известно, всегда вредила и вредит общественному лицу, а именно: потребовал конверт и марку, долго кусал карандаш, потом долго писал, нервируя меня в высшей степени, надписывал адрес, вздыхал, возился на стуле, собственноручно снес письмо в почтовый ящик и только после этого сел на лондонский поезд, чем успокоил мое нестерпимое авторское желание видеть его, наконец в полной безопасности.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
Ник Кенворти оправдывает
литературные традиции, делающие английских сыщиков чемпионами
сыска
Мы оставили несчастного Кенворти,на лондонских улицах, окутанных густым туманом Если б встречные могли видеть, как он хмурится, супится, грозит кулаком, бормочет, себе под нос и обхаживает все одну и ту же четверть грязной улицы, упирающейся одним-концом в церковь, а другим в портерную, его б давно отправили в сумасшедший дом. Но, к счастью для Кенворти, остальное лондонское население вело себя не лучше, чем ом. Проплутав часа два, Кенворти запнулся ногой за тумбу, потерял равновесие и покатился длинным скользким коридором в помещение прохладное, многолюдное и располагающее к себе душу усталого человека.
— Одну-две бутылки портеру — вот что мне нужно,—пробормотал Кенворти, поднимаясь с колен и подходя к стойке.—Эй, хозяин, бутылочку портера, рюмочку горячительного и сандвич!
Но не успел он крикнуть эти слова, как глаза его встретились с вырученными глазами человека у стойки. Перед человеком лежала целая батарея восковых свечей. Слева от него находилась горка еловых веночков. Справа- — множество цветных лампад. Увы, Ник Кенворти был католиком и тотчас же сообразил, что он находится в католической капелле. Поджав губы, сыщик немедленно свернул пальцы горсточкой, опустил их в чашу со святой водой, перекрестился и попятился назад к выходу.