Андрей Лях - Синельников (сборник рассказов)
Ехал-то я на свадьбу. Не на свою, конечно. Варвара, теть-Настина племянница, уехала в этот самый Талеж по распределению, оставив мне на память без суда и драки свои двадцать четыре метра, а через полгода прислала письмо, что выходит замуж по любви, за гравера, да вдобавок слепого. Вот это я никак в толк взять не могу. Как это — гравер и слепой? Мой вертолет должен был составить самую существенную часть свадебного поезда. Посмотрим, сказал гравер.
Никакого желания шевелиться у меня не было. Странно как вообще раскачался на эту поездку, не надо было бы. Что ж, теперь сижу, курю в неведомом месте, сердце чаще не бьется. Я еще десять раз подумаю, прежде чем начну отсюда выбираться. Вы не удивляйтесь, я все объясню.
Елена-то моя умерла, вот какая штука. Когда она вышла за этого Всеславина, я еще подумал: ну все, тут мне и крышка. Ничего подобного. Доучились, практика, госы, и после диплома поехали они, оригиналы, в свадебное путешествие на Тянь-Шань, в тот самый забытый богом Санговар, откуда все и началось. О ту пору я держался. Орел орлом.
Потом сказали — лавина. Вот когда во мне все оборвалось. Но и это оказалось еще не конец, кое-что было приготовлено похлеще. Я не помню Елениного отца, но мать была очень милая женщина, даже как-то кормила меня пару раз. Вдруг — месяца два уже прошло — звонит она мне и потухшим теперь своим голосом говорит: зайди.
До того мне сделалось страшно — как никогда в жизни. Ладно, пошел. Она мне сказала — подняли машину, в которой… понятно. Тел не нашли, но уцелевшие вещи прислали, среди них одна книга — мое имя написано на первой странице. Вот, могу забрать.
Это была «Экология» Одума. Та самая, что я когда-то оставил парням на перевале. Ее не было и не могло быть в машине, когда та падала в пропасть. И в жизни я книг не подписывал. Ее положили потом. Как визитную карточку. Мол, привет. Мол, знай. Я смотрел на нее, по коже у меня продирал мороз, и комната с книжными шкафами и столом, и сама книга поехали от меня куда-то и в конце концов уехали так далеко, что стало казаться, будто я смотрю на них в перевернутый бинокль, и дальше помню плохо.
Почему-то я очутился на полу, на одну руку мне навалилась Еленина мать, на другую какой-то парень — кто такой, до сих пор не знаю, а бабушка, родоначальница всей их медицинской династии, вливала мне в рот какую-то транквилизаторную дрянь.
Бушевал я недолго. Впал в летаргию. В это время вышла моя книга о Лох-Нессе, я еще раз съездил в Англию, работал в одном НИИ, хотя какая там работа, все как в тумане. Должен был еще раз лететь к Расселу в Лондон, но не выпустили.
Да, каюсь, пил. Деньги были, что бы и не пить? Бросал, начинал снова, осень, зима, весна; ходил на службу, а держали меня только потому, что я «тот самый Синельников». Приходил, уходил, никого, ничего. Вот Варвара письмо и прислала. Но, кажется, в Глубинной или какой там книге кто-то против моей фамилии поставил точку, и жизнь моя заглохла, словно этот винегрет из запчастей, на котором я ехал. У него колеса на спицах, вот и представьте. Логически рассуждая, мне бы самое время помереть. Но, видно, и впрямь вышла опечатка. Я выплюнул догоревший до фильтра окурок, встал и взялся за капот. Но вдруг кольнуло.
В наше время есть классическое объяснение, отчего зажигание выключается без всякой видимой причины. Объяснение самое что ни на есть синельниковское — есть теперь такое выражение. Только я подумал про это, сразу мне стало нехорошо и тошно; я оперся на самоварные эти ручки над радиатором, потом повернулся, не поднимая головы, и смотрел на траву и свои стофунтовые «доминионы». Потом все-таки взглянул на небо.
Чуть не заплакал, да можно сказать, что и заплакал. Ну не знаю я, не ведаю, за какие такие грехи все это на мою голову; какой я такой особенный человек, чтобы мне вот так, не жалея сил, жизнь ломать. Сел снова за руль, подергал еще разок зажигание. Как же. Сейчас тебе.
Спускалась эта штука довольно быстро, и по краям кое-где светилась. Ни на какую тарелку, блюдце, стакан похожа не была, лепешка лепешкой, и размером никак не меньше этой поляны, на которой я стоял, то есть километров за пять ручаться можно.
Вот зависла, и ближе к центру зажегся вроде как прожектор, в землю уперлась колонна молочно-белого света. Из нее вышли двое и скорым шагом направились ко мне. Идти им было метров семьдесят, и за это время я на удивление много успел передумать. Роста они были каждый метра за два, сложены как боги, все с ног до головы залиты в какую-то черную блестящую пленку. Лиц нет. То есть что-то есть, будто бы маска, точно такая же черная как и все, без всякого перехода.
Первое, что пришло в голову: какой я там ни есть — а я так себе, ничего, с этими двумя лбами мне не совладать. Они шли так целеустремленно, что с первого взгляда все было ясно: я сын агрессивной планеты, и агрессию мы тут все чуем за версту.
Мысль вторая была такой: а не бог ли с ним со всем? Елены больше нет. Мне незачем больше быть умным, храбрым, оригинальным или еще каким. Пусть себе эти волкодавы сейчас возьмут меня под белы руки и везут куда хотят.
Третья мысль была совсем уж неопределенная. Вдруг Елена с того света что-то да видит? Да нет, даже не то, а просто, если я сейчас сдамся без боя, это, может, подтвердит, что тогда, в то шотландское лето она была права… Всеславин на моем месте точно или драпанул бы без оглядки, или сидел, открыв рот. Слишком хорошо его в детстве кормили.
Тут они подошли, и один взялся за ручку двери. Ладно. Нет, Елена, никакой апостол Петр не посмеет сказать тебе, что Володя Синельников сплоховал в свой смертный час. Я толкнул дверцу, выскочил, и что было сил заехал в морду тому, что слева. Чернота у меня под костяшками подалась и чмокнула, потом мир погрузился во мрак и, как зажигание, я отключился.
Сколько витал в эмпиреях, не знаю. Когда пришел в себя, вижу — влип. Лежу кверху брюхом на каком-то постаменте в чем мать родила, не чувствую ни рук, ни ног, ни вообще чего, и даже вроде вижу себя откуда-то сверху.
Возле стоял старичок в белой водолазке — лысый, на висках — седые патлы, как крылья, кончик носа сплющен, как у удава, взгляд ехидный. Давешний черный лось возвышается невдалеке. Второго не видно.
— Так, — сказал старичок, поднял брови и улыбнулся. — Добрый вечер. Полагаю, дорогой Хаген, что вы готовы были встретить кого угодно, только не меня. Увы, увы. Это я.
Прошелся взад-вперед, сцепив руки за спиной.
— Не стану уверять, дорогой Хаген, будто от нашего теперешнего разговора что-то изменится в вашей судьбе. Нет. Как ни грустно, ничего не изменится. Но поскольку вам в некотором роде уже все равно, думается, вы не откажетесь ответить на несколько моих вопросов. Что? Ах, да, простите старика.
Он махнул рукой в сторону, и ко мне вернулось ощущение, что у меня снова есть гортань, язык и прочее. Но все ниже связок продолжало отсутствовать. Ото всей этой чертовщины я настолько обалдел, что, прокашлявшись, только и нашелся что сказать:
— Ты, я вижу, вредный дед. Он радостно захихикал:
— Да-да-да, именно вредный. Но у нас нет причин затягивать…
Он не успел закончить, а я не успел собраться с мыслями, как к нему подошел чернявый долдон и наклонился к уху. Оба тотчас же вышли — куда, не разобрал. Скоро, впрочем, вернулись, и дедок сызнова было начал:
— Обстановка, любезный Хаген…
Но едва я открыл рот, чтобы сказать: «Какой я тебе, к черту, Хаген, старый хрыч», как где-то загудело. Оба — опрометью — вон. Через секунду раздался такой вопль или, скажем, вой, что хоть у кого волосы встали бы дыбом, оборвался, и наступила полная тишина. Одновременно кончилось мое парение в пространстве — вернулось ощущение бренной плоти, я пошевелил пальцами, помассировал бицепс и свесил ноги со своего катафалка. Н-да. Старичок-то мрачный.
Хорошо. Осмотримся. Вполне нормальная комната, правда, мебели никакой, потолок светится. На стене — черная завитушка, напротив — валяется узел. Что-то мне знакомое. Спрыгнул на пол, подошел, развернул. Мои джинсы. Остальное, по-видимому, рассеялось в вакууме. Оделся.
Пойдем дальше. Потрогал завитушку на стене. Что за черт — рука проскочила куда-то насквозь. Но никто не откусил. Пролез целиком.
Оказалось, дверь.
Я стоял в бесконечном, круглом по сечению коридоре на красном губчатом покрытии. Направо эта труба уходила в кривую бездонную перспективу, налево… Налево, в двух шагах от меня, под прямым углом друг к другу, лежали оба мои приятеля.
Недалеко ушли. Старик примостился вдоль, склонив голову к плечу, и стеклянным взглядом смотрел в просторы. Долговязый устроился поперек. Ноги его заехали на покатую стену.
Картина. Я какой-никакой, но врач. Здесь все ясно. Я подергал себя за губу. Хаген. Кто такой Хаген? Идиотская ситуация.
Неизвестно, что бы я придумал, но тут объявился третий персонаж. Я обернулся. Позади стояла женщина невероятной красоты и смотрела на меня глазами, полными ужаса.