Борис и Ольга Фателевичи - Волчья шкура
Может, школа? Всю жизнь ей отдала, всю жизнь ей подчинила, служила преданно и верно. Каждый год, как заново, как в первый раз и навсегда. Здесь отступали беды, не было места болезням, усталости. Здесь меня любили, и любила я. Любила все, от мелочей: крыльцо, часы в вестибюле, запах мела и влажной тряпки на краю доски, звонки, и первый, и последний. Здесь даже стены были теплыми и добрыми. И каждый урок — откровение. А как я любила детей, как же я их любила! Радость! Радость и счастье… Да, да, в школу, там всегда и на все есть ответы.
Вот, вот сейчас я узнаю, что делать, что будет дальше… Тихо, пусто. Ах, ну да, каникулы, летом всегда так. Нет, не так: тихо и пусто во мне, и холодные, равнодушные стены вокруг. Нет ответа.
Да что же это? Неужели это и есть вечность? Не может быть, чтобы так… Что знают те, другие, и чего не знаю я? Почему? Там, в жизни, все, оказывается, было ясно и просто. Я никогда не задумывалась, что делать, как быть. Уроки, каникулы. Работа, семья. Толик, Ирочка…
Ирочка, доченька! Домой, домой, скорее домой! Я там должна быть, Ирочку ждать. Как же я соскучилась, год не виделись. Ой, совсем забыла, и не увидимся уже. Жаль, что пришлось ей в Москву заехать, но ничего не поделаешь, так получилось. И денег ее жаль, что шитьем заработает умница моя, рукодельница. Поплачет она, конечно, попечалится, а как же иначе? Только бы не засиделась в печали, всему свое время. Домой, домой…
*****
Зыркнув, черными, будто нарочно вытаращенными глазами, Зося Каганова прикрыла дверь избушки и вернулась к дармовой водке и залетному гостю.
Она осторожно, чтобы кровать не сильно скрипела, присела с краю, кокетливо наклонила голову, растянула в закрытой улыбке тонкогубый рот и чуть подвинула мизинцем свой стакан поближе к бутылке.
— Это старая кетская сказка. Тебе, точно, еще никто не рассказывал. Последняя загадка Кагана.
Не таясь, Вадим скривился: Баба Яга, чисто баба Яга-алкоголичка. Брешет, конечно, что ей сорока нет. Волосы сальные — соль с перцем. Глаза блестят, как у тетерки, нос бритвой. Физиономия вся какая-то вогнутая. Не башка, а полумесяц.
Зося молчала, выжидая, таращила круглые глаза. Губы и впалые щеки облепили беззубые десны, кончик острого подбородка далеко выступает вперед. Нос, прямой и тонкий, кажется злым на узком лице.
«Ну и чудище, никакой водки не хватит, пожрать, что ли», — вздохнул Вадим и перевел теряющий резкость взгляд на табуретку.
Горку растрепанных ельчиков Зоська вывалила из сковородки прямо на замызганную газету. Красная наклейка семипалатинской тушенки уставилась коровьей мордой на ощипанный комок серого хлеба; ополовиненная банка болгарского лечо в потеках томата, несколько высохших зубчиков чеснока, формой напоминающие голову хозяйки-кетки. Пустая водочная бутылка, два липких стакана со въевшимся чайным налетом. Не густо…
Журналист печально покачал головой и полез в рюкзак за добавкой.
— Так что там за загадка такая? Только сначала расскажи, я запишу, а потом уже выпьем.
Зося доверительно, полушепотом зачастила, заторопилась:
— Сказка старая, мы никому ее не рассказываем, нам нельзя, сам Каган загадал: если кетка, что в возрасте, но еще не тронутая, сама перед ним разденется догола, бесплатно и без подарков сама ноги раздвинет, так он, Каган, ее трахнет, а она его же, Кагана, и родит. И так он смерть свою обманет.
Зося захихикала, привычно прикрывая рот левой ладонью, а правая — мизинец наготове — уже возле стакана.
— Дерьмо загадка. И не то, что Каган давным-давно помер, деды дедов не помнят его, и не то что без денег и без подарков, а где ж ты кетку зрелую, но нетронутую найдешь? У нас с этим просто: отец с дочкой, дед с внучкой, разве что не Мурка с Жучкой…
Прикрывая один глаз для наведения резкости, журналист пытался писать в блокноте. Зоська отчаянно взялась за бутылку, открыла, разлила.
Выпили, закусили.
— Вот так и живем. Видишь мой дворец — это ж баня старая. Помнишь, небось, павловскую реформу, как деньги за одну ночь переполовинили, у кого они были. Тогда приезжие бросали все, бежали дальше, чем видели. Во времена у нас настали: бери — не хочу, кто раньше успеет. Так я эту баньку прихватила. Как раз после отсидки вернулась в поселок. Одно шизо на другое поменяла. Хотя, нет, не скажи, здесь, конечно, свобода…
Вадим мутным взглядом обвел закопченные бревна, клочья мха между ними, замызганные куртки и фуфайки на ржавых гвоздях, печку, сваренную из двух железных бочек, казенную тумбочку с разбитым транзисторным приемником. В углу, на немытом шершавом полу, навалена куча прелого тряпья. Возле печки — растрепанные газетные подшивки для растопки, они же тарелки, ржавый колун. Больше ничего нельзя было рассмотреть в тусклом вечернем свете, который с трудом продирался сквозь грязное оконце.
Пахло сыростью, плесенью, пролитой водкой и запредельной, бесчеловечной нищетой.
Зося всхлипнула и навалилась на грудь Вадима.
— Ой, Вадюша, что-то ты не то пишешь. Тебе бы мою жизнь описать — обрыдались бы люди. Я же и замужем была, да, ты не думай, муж профессор, да. Дочка моя там с ним осталась, на Украине, в этом, как его?.. Свекровь мне за нее даже деньги предлагала. А я не взяла, ушла гордая. Что я, зверь, дочу кровную продавать? До-о-оченька… А какие письма она мне писала, всем отрядом читали. Плакали бабы — жуть! И вообще… Зона! На зоне я королевой была, очереди ко мне ломились. Тебе твои городские в жисть не сделают, как я умею. Да кому это нужно? Пропадай, Зоська в своей бане со всеми своими богатствами!.. Ну, давай, миленький, по любви…
Еще раз всхлипнув, Зося принялась расстегивать рубашку на потной, жирной груди журналиста.
Он лениво приоткрыл глаз, пытаясь взглянуть на подругу. Последний луч солнца из банного окошка осветил желтую футболку, оранжевые шорты и в темноте пола — смуглые худые ноги в блатных татуировках. Ладно, допустим, что ее уже вымыли и даже зубы вставили. Вот, придавила, не выскользнешь. Да надо ли? Один хрен…
Пухлой рукой Вадим обнял Зосю, похлопал по костлявому плечу. Лиха беда — начало…
Зося сосредоточенно засопела, устраиваясь удобнее. Вдруг встрепенулась.
— А давай еще по одной? Я тебе и соболей, и росомаху на шапку, и медвежью шкуру достану, и для газеты твоей расскажу все, что захочешь. Ну, наливать?
Дверь с грохотом распахнулась. В светло-лиловый проем, отчаянно матерясь, ввалился пьяный кет.
— Где шкурки, сучка? Точно знаю, ты сперла, кондрашка парашная! — коренастый лохматый мужик замахнулся на Зосю.
Завизжав, она перекатилась к стене. Не соображая, что происходит, Вадим приподнялся и инстинктивно расправил плечи: все-таки женщина за спиной, и тут же нарвался на крепкий кулак. От удара все поплыло перед глазами. Он свалился с кровати, хватаясь за табуретку. Покатилась бутылка по полу, выхлестывая водку. Лохматый подхватил ее, не глядя, и захлебываясь, начал жадно глотать из горлышка. Громко отрыгнув, перевел дыхание.
— Что, индеец я? Краснокожий? Я кето и больше никто! Для тебя своровала паскуда эта, отдавай камус! — обернулся к журналисту, сверкнул глазами, как выстрелил.
Продолжая визжать на одной ноте, Зося змеей метнулась с кровати к печке. Визг перешел в вой, когда она начала выпрямляться с колуном в руке, и резко оборвался: пьяный обрушил ей на голову бутылку. На секунду все замерли в сгустившихся сумерках: Вадим, скорчившись у кровати, разъяренный кет с осколком бутылки в руке и Зоська возле печки. С глухим стуком упал колун, хрустнуло под ним стекло. Зося резко опрокинулась назад, не удержавшись на ногах. И застыла с широко распахнутыми глазами возле стены, завешенной фуфайками.
Мужик, как хищный зверь, втянул воздух, коротко огляделся и полез в карман за спичками. Пьяная разболтанность исчезла, уступив место пружинной настороженности прирожденного охотника.
Вадим, не шевелясь, наблюдал за его движениями. В неверном свете огонька заплясали бесформенные тени. Лохматый внимательно посмотрел в лицо Зоси, посветил сбоку. Большой гвоздь на всю длину вошел ей в голову, прямо над шеей. Зося повисла на нем, как на крючке.
— Так, журналист, вокруг тайга, сам понимаешь, что это такое. Не найдут, даже искать не будут. Самолет завтра. А сейчас — мухой отсюда. Ничего не видел, ничего не слышал, ничего не знаешь.
*****
Смотри, жива. Правду говорят, что Зоська, как кошка, живучая. Это ж в который раз пронесло? Не сосчитать. Жива, значит, буду жить. А где этот, как его… журналист? Сбежал, зуб даю, сбежал. Хлипкие они, городские, против нас. И пить не умеет. Я только раздухарилась, а он уже никакой. Не-е, правду Лохматый говорит: я кето и больше никто. Пойти, что ли помириться, повиниться. Не впервой, разберемся. Может, в бутылке что осталось? Хотя вряд ли…
Что это? Несет меня куда-то, вроде, вверх поднимаюсь. А, понятно, в райцентр везут. Все-таки гад Лохматый приложил крепко. Спасибо, санрейс вызвал, догадался.