Марк Гаскойн - Тёмный Империум
Но когда прошлой зимой пришли волки, все было ясным, как летнее небо над полями. И когда Мари лежала при первых родах, память была тем единственным, что не дало мне застыть в страхе.
Когда это случилось, Пастернак был меньше, чем сейчас, куда меньше. К северу от речки ничего не было, кроме тени мельницы, а все домики и даже мастерские были надежно спрятаны за частоколом. Они кучковались у поляны, задами к миру, но между их крепкими фасадами мы могли видеть битву между верхушками дальних деревьев и ветром.
Сам частокол был тогда выше. Так было надо, потому что нас тогда волновали куда худшие вещи, чем цены на урожай. Император, да защитят Его боги, тогда еще не начал вычищать лес. А лес был близок.
Время от времени, лежа в кроватях, мы слышали крики, разносящиеся во тьме ночи, дикие крики, не человеческие и не животные. Когда на них стало невозможно не обращать внимания, совет и остальные люди встретились на поляне.
Там, среди уютных запахов дыма, похлебки и навоза, они пили и спорили день или где-то так. Потом они решили сделать то, что решали сделать всегда — послать патруль. Но посылали всегда при свете дня и без особого желания. Иногда патрули возвращались с триумфом, неся с собой тушки кроликов или даже оленя, но в основном они просто возвращались в спешке.
Они были глупцами, что не стали искать врага, прежде чем тот нашел нас, но я не могу их за это винить. Кто из нас не предпочел бы натянуть одеяло на голову и надеяться на лучшее?
Однажды осенью тень леса выросла. Слухи бежали по узким дорогам и стремительным рекам, слухи о северном колдовстве и прячущихся новых приверженцах ужасного искусства.
Один из тощих призракоподобных следопытов, что изредка брели по дороге в город, остановился в деревне на достаточное время, чтобы перепугать нас всех. Он рассказал историю об огнях в небе, огромных огненных вспышках, способных соперничать с северным сиянием, о деревнях, найденных таинственно заброшенными и преданными огню, об ужасных раздвоенных следах двуногого существа на остывающем пепле.
После его ухода, все говорили друг другу, что он был безумцем или лжецом, и что чего еще можно ожидать от следопыта? Но даже я заметил, что после ухода этого человека патрульные держались ближе к дому и еще чаще прикрывали глаза на что-либо. Они даже перестали отшучиваться. Потом, когда убили Малленса, патрули из Пастернака вовсе перестали отправляться.
Малленс был старым покрытым шрамами быком в обличье человека. Он прибыл в деревню за два года до этого, все еще в залатанной форме алебардщика, и, думаю, мы с братом лишь чуть больше боялись его, чем наши родители.
Даже ольдермен Фаузер потерял дар речи, когда старый вояка крепко, до побеления суставов, сжал его руку и позволил двум мощным боевым псам, составлявшим все его имущество, обнюхать штаны нового соседа.
Несмотря на свои странные манеры и южный акцент, Малленс скоро стал известным в Пастернаке. Его гончие притаскивали множество диких кабанов, которых он позволял жарить для всей деревни в обмен на то, чтобы нажраться пива. Когда такие пиршества заканчивались и тихо дотлевали угольки костра, он наполнял наше воображение будоражащими кровь рассказами о смерти и славе из тех времен, когда он служил в великом войске Императора.
Еще более радостным было то обстоятельство, что он нанимал любого, кому нужны были деньги. Километра за три к западу от деревни лежал древний полустанок с парой запущенных полей, который Малленс выкупил себе на пенсию. Поскольку он всегда спрашивал совета у деревенских, равно как и платил их сыновьям за помощь, вся деревня гордилась тем, как Малленс перестроил раскрошившиеся каменные стены сторожки и расчистил землю, на которой та стояла.
К нему настолько привязались, что когда старый солдат не появлялся в деревне целых две недели, патруль почти охотно отправился посмотреть, не случилось ли с ним чего.
Хотя тогда я был юнцом, я никогда не забуду угрюмое молчание по их возвращении к семьям и шок, что въелся в них, словно запах дыма. И вид, и звуки, издаваемые Густавом Кузнецом, железоликим и железоруким, когда он закашлялся и метнулся в свою хибару. Я пытался убедить себя, что стоны и рыдания, которые мы слышали, исходили от жены кузнеца. Мысль о том, что крепчайший человек сломался, была слишком уж сбивающей с толку.
Ни один человек из тех, что пошли на ферму Малленса, а позже сожгли ее дотла, никогда не рассказывал о том, что же они там нашли. Ныне, все похороненные в святой земле у деревенского святилища, они и не расскажут. Но за годы я ухитрился собрать вместе все отрывки тихих бесед и речи мямлящих пьяниц, которых быстро затыкали товарищи. Я могу сказать немного, но и этого достаточно, чтобы подкинуть парочку мыслей, что за кровавый кошмар обнаружили эти люди.
Я знаю, что, среди прочего, они нашли Малленса на ферме — ну или то, что от него осталось. Его обглодали до костей, но даже упав, он не выпустил оружия. Пальцы скелета намертво сжали древко окровавленного копья. Даже сейчас, картина наполняет меня чем-то вроде боязливого удивления.
Его собак нашли лежащими с обеих сторон от него. Их разорванные и искореженные трупы несли свидетельства отчаянного сопротивления, оказанного псами. Они погибли, как и жили — смелые и верные. Немногие люди могут надеяться на такую эпитафию, и мои глаза до сих пор застилают слезы, когда я вспоминаю об этих славных животных.
И не было почти никаких следов нападавших, совершивших такое омерзительное злодеяние. Несколько костей, пара покрытых мухами бурых пятен на каменных стенах и разломанная деревянная дверь. Казалось, что их плоть была столь же сладка для их товарищей, как и любая другая.
Узнать о таком из первых рук словно войти в оживший кошмар — и хотя это покажется извращением, я благодарю богов за это. Ужаса на ферме Малленса было достаточно, чтобы наконец-то довести всю деревню до бессоницы. Стало уже невозможным и дальше не обращать внимания на опасность, и наши жизни изменились и перестроились за одну ночь.
На следующее утро на поляне была сходка. Никто не пил. Единственный спор произошел, когда фрау Хеннинг, мать нашего молодого кузнеца, попыталась отговорить его от того, чтобы вызываться добровольцем ехать в ближайший имперский город за помощью и солдатами. Но отец Гульмара пресек ее слезы и возражения с пылом, граничащим с яростью. По-моему, он гордился храбростью сына и не хотел отказывать ему в возможности показать ее. Через несколько коротких недель эта гордость начала превращаться в едкую смесь горечи и сожаления. Подпитываемая хлебной водкой и ворчащей женой, она, в конце концов, и убила его.
Конечно, мы этого не знали, когда смотрели на прощающихся тем солнечным утром отца и сына. Они были вместе и в живых последний раз на этом свете, и, возможно, чувствуя это, они пожали друг другу руки, как равные, даже как друзья, в первый раз. Гульмар Хеннинг никогда не вернулся, но, по крайней мере, умер взрослым.
Пока стук копыт одолженной лошади кузнеца затихал вдали, мы стояли в долгой и торжественной тишине, нарушаемой только лишь всхлипываниями обезумевшей от горя и неутешной матери мальчика. Потом разгорелся спор, и мы совершили нечто невероятное, безумное. Было решено сделать непредставимое.
Мы бросили урожай.
Пшеница той осенью была оставлена зреть, а потом и сохнуть, за частоколом, пиршество лишь для кишмя кишащих всюду птиц и паразитов. Пока наша золотая кровь прогнивала, возвращаясь в землю, целая деревня работала на грани срыва. Огромное мельничное колесо было снято с места и выкачено за ворота, оставив голую заплату на неровно сложенной каменной стене. Мельник Карстен сам командовал этим актом необходимого вандализма, командовал со сдавленными вскриками и дрожащими руками. Когда он прыгал вокруг, он напомнил мне, несмотря на свои толстые щеки и лысую голову, курицу, потерявшую цыплят. Даже в том возрасте, я, впрочем, догадался оставить это сравнение при себе, к тому же, у меня было личное горе — мы с братом больше не могли использовать огромное деревянное колесо, как нашу личную лестницу через стену в деревню.
Большую часть работы проделали в лесу, где валили деревья, чтобы укрепить частокол. Тогда мне уже запретили выходить из деревни, как и другим детям, но даже оттуда я мог слышать сухие удары топоров, вгрызавшихся в древесину, и внезапные резкие звуки падающих деревьев. На следующие несколько недель, звук, издаваемый людьми, прогрызающимися сквозь лес от окраины, стал постоянным ритмом, в котором мы все жили.
Между тем, мать Гульмара Хеннинга начала постоянно стоять у перил, словно в каком-то болезненно отчаянном дозоре. Она безмолвно стояла над бурной активностью в деревне, сухощавая и похожая на ворону в своем развевающемся от ветра черном плаще. Она наконец нарушила свое молчание через три дня, пронзительным криком, который всех нас пригнал к стене. Мои глаза проследили за направлением, которое она указывала дрожащей рукой, на восток, и я увидел…