Генри Олди - Человек Космоса
Вот и откроем ему заспанные глазки: не бегай, как угорелый, по лагерю! Сам с ума не сходи и народ не будоражь!
…Спасибо тебе, Эврилох Клисфенид, друг мой. Румяный, шумный жизнелюб, ты пировал на развалинах Трои, ты убил свою тысячу врагов — пусть будет тысяча, ты так этого хотел… Я хотел вернуться, а ты — убить. Ананка-Неотвратимостъ справедлива, воплощая мечты в жизнь: мы получили, чего желали. Вся Итака будет оплакивать тебя. Наверное, в твоей гибели есть и моя вина: прости, если можешь. Пей вволю кровь моей памяти, друг детства, пока есть время до рассвета…
— Эх, незадача! Я с ними просился, а меня к тебе, за разрешением! А ты спишь! А теперь — поздно!..
Он тараторил без умолку. А внутри меня угасал раскаленный горн вулкана. Еще плевался в небеса облаками, пепла, еще шипели, вздымая клубы пара, сползающие в море остатки лавы (я никогда не видел извержения: откуда такая яркость?!) — но буйство огня уже шло на убыль. Ахейцы и не думают возвращаться домой. Просто малыш Лигерон весело отправляется грабить побережье.
Все в порядке.
Моя клятва остается в силе. Я не нарушил ее.
* * *Отплывали мирмидонцы долго: то ли ветер боковой мешал, то ли на мель сесть боялись. Смотришь из-под руки в сторону Ройтейона — плывут. Вот-вот за мыс завернут, из глаз скроются.
Завернули.
А чуть погодя еще разок в ту сторону взгляд бросишь: снова они за мыс заворачивают! С третьего-четвертого раза шепотки по стану загуляли: знамение! Чудо! Вот только к худу, к добру ли?! Угрюмого, как ночь, Калханта достали вконец. Отмалчивался ясновидец. В конце концов, корабли скрылись за мысом окончательно, и народ вздохнул с неясным облегчением.
Рано вздохнули.
«Тревога! — запели с вала флейты дозорных. — Враг в поле!» И завертелось: рвут глотку глашатаи Диомеда, трубят рога, спешат к переправе через Скамандр колесницы и афинская пехота (уйдя в поход, мирмидонцы оголили почти весь южный фланг). А вот Диомедовых куретов не видать; гетайры тоже скучают. Бережет свое войско аргосец. И Одиссей побережет. Без нас управятся: троянцы не валом валят. Так, походя силу пробуют, а мы уж все пальцы в один кулак! Вон, Аякс Теламонид в поле бушует, не терпится Большому! — пускай отведет широкую душу.
Одиссей издалека видел богатырскую фигуру Аякса. Облаченный в сверкающий золотом доспех, наглухо закрытый щитом-исполином, поднять который не достало бы сил ни у кого. Большой походил на ожившую башню. Страшен, медлительно-неистов. Вдохновленные примером вождя, его бойцы тоже не ударили в грязь лицом. Троянцы дрогнули, попятились, — и тут из-за дальних холмов, с многоголосым воем и гиканьем, выплеснулась полноводная людская река.
Киконы, как потом скажет Калхант. Союзники Трои.
Другого он не скажет, пророк: откуда взялись?! Ведь не было там ни души!..
Дальше стало не до раздумий. Аяксовы саламинцы спешно отступали, сам Большой, воздев утыканный дротиками щит, прикрывал отход — но долго им не продержаться. Зудели флейты, разнося приказы, дружины пилоссцев и спартанцев двузубым копьем выдвигались на равнину — и, одолевая вал, протягивая руку на Итаку, где в нетерпеливом предчувствии трепетал его лук, Одиссей мельком оглянулся.
В залив входили корабли. Много кораблей. Неужели отъезд Лаэрта-Садовника «в деревню» пошел прахом, и могучий троянский флот все-таки ударил в тыл с моря? В следующий миг над передовой триаконтерой взвились две львицы на голубом: стяг микенского ванакта!
Хвала носатому!
Опустевшая утром стоянка мирмидонцев принимала суда, будто изжаждавшаяся пустыня — дождь. По сходням грохотали сотни пар ног: люди Агамемнона прямо от весел шли в бой.
С воды — в огонь.
— Бей по вождям! — взлетел над полем вечный клич Диомеда.
Значит, путь домой очень прост: надо бить по вождям.
* * *— …Вы неправильно начинали. Дело не в силе. Дело не в мастерстве. Дело совсем в другом; в малом. Просто надо очень любить этот лук…
Роговой наконечник скользнул в ушко тетивы сам собой.
— …Очень любить эту стрелу…
…О да! Просто надо очень любить этот лук! Плавный, но мощный изгиб, тепло костяных накладок, отдающихся ласке пальцев, упругую силу тетивы, прямое древко стрелы с бронзовым жалом на конце — гладкое, любовно отполированное мастером, созданное, как птица, для полета! Надо всем сердцем любить своего врага, связанного с тобой шелковой нитью полета стрелы: ведь ты даришь ему наиценнейший дар — блаженную эвтаназию, легкую смерть! Враг, друг, любимый мой, ты даже не заметишь…
Они не замечали.
Спотыкались посреди боя. Валились наземь скошенной травой. Запоздало понимали: да, все… Счастливцы, им от рождения было дано: понимать. Один, другой, третий… лица проступали сквозь забрала шлемов: рыжий стрелок ясно видел эти лица — размазанные по бронзе, ставшей вдруг прозрачной. Кривые зеркала: рты распялены криком, мешки под глазами, желваки на скулах. Только глаз почему-то не было. Только глаз. Лицо всплывало из пучины шлема, а вместо взгляда так и оставалось — щель прорезей.
Острое, будто нож в печени, упоение пронизало рыжего. Светлое и губительное, как восход солнца в пустыне. Азарт охотника, который не оставлял места для любви — к луку ли, к стреле, к добыче…
К добыче?!
— Это твой лук. Его даже украсть нельзя — хозяин руку протянет…
— А что еще он может?!
— …А еще он может из хозяина раба сделать.
Рука с луком упала осенним листом. Выскользнула из пальцев, тщетно мечтая о полете, очередная стрела. И сразу, оказавшись ближе других, бородач-кикон в иссеченном панцире обернулся к рыжему — словно в спину его кто толкнул!
Верные свинопасы не оплошали. Брошенное копье отбили двумя щитами; но из орущего, звенящего месива уже выламывались другие, спеша к стрелку, отказавшемуся стрелять.
Одиссей очнулся.
Где-то далеко заливалось безумным смехом дитя его Номоса. Запрокидывались к небу края земли, гудя под сандалиями киконов: рыжий видел эту землю-чашу глазами бородача, чью шею навылет пронзила стрела, все-таки дорвавшись до вожделенной цели. Да, он стрелял: без радости, без любви, даже без азарта — на одной скуке, ледяной необходимости. Он стрелял, хохотало дитя, и в детском смехе Одиссею слышались отзвуки недавней одержимости убийством. Удержать этот смех в отдалении! не пустить в себя! — откуда-то рыжий знал, что этого делать нельзя, как нельзя было отвечать Ламии-упырихе в давней, почти забытой, едва ли не прошлой жизни. Стоит лишь ответить, впустить — и ты погиб, ты больше не принадлежишь себе, Ламия затопчет тебя ослиной ногой с медным копытом и выпьет всю кровь…
— Кажись, отбились…
Голос у плеча сорвал с глаз багровую пелену. Швырнул обратно в «здесь» и «сейчас» — Одиссей обнаружил, что стоит на чужой колеснице, впившись белыми пальцами в костяную накладку лука. Оба колчана были пусты, а впереди лежала вспаханная нива, выбросив наискось в небо пернатые ростки стрел.
Славные всходы.
— …Вы неправильно начинали. Дело не в силе. Дело не в мастерстве. Дело совсем в другом; в малом. Просто надо очень любить этот лук…
Бывалые свинопасы, косясь на неподвижного басилея, шли трудиться: раздевать убитых.
Собирать урожай.
* * *Осиное гнездо, не лагерь. Но гневный голос Агамемнона слышен издалека: громом над жужжанием. «Порядок наводит», — дернул щекой Одиссей, пересекая площадь народных собраний.
— …За год! за год!! за целый год!!! Один несчастный городишко взять не смогли! Ров они выкопали — сатирам на смех! Вал они насыпали, труженики! Где добыча, я тебя спрашиваю?! Где жена моего брата?! Пока мы… в жестоких боях… все западное побережье… хвала богам — троянский флот как корова языком!..
От сердца малость отлегло. Знаем мы этих богов.
Знаем мы эту корову.
— А вы тут… что вы тут?! Диомед, я не с молокососа Пелида спрошу! Я с тебя, красавца, спрошу! Уже спрашиваю!..
Одиссей обогнул спешно устанавливаемый шатер микенского ванакта. И узрел Агамемнона во всей его красе и гневе. Синеглазый Диомед, грязный, как не знаю кто, торчал столбом напротив старшего Атрида: в двух шагах. Хмурился исподлобья, молчал. Но и взгляда не отводил.
Что еще больше распаляло праведный гнев носатого.
«Какой год? Что он городит?..» — мелькнуло в голове.
…Вру сам себе. Да понял я уже все, понял! Не умею понимать, а понял. Чего там! Быстрей мне шевелиться надо. Быстрей кипеть, быстрей булькать…