Лев Прозоров - Коловрат. Языческая Русь против Батыева нашествия
Скорута снова выбрался во двор, стоял у ворот, опершись на палку, взъерошенной птицей, в косматом кожушке, мохнатой шапке, глядел вслед дружине и саням.
— Эй, княгиня-матушка! — окликнул молодую старуху рыжий гридень Ероха. — А что, не лгали ли старики про Синь-Медведь-камень? Уж каких от него будто бед да страхов не навидались, пока везли, а у нас смирнехонько ехал.
— Сам подумай, молодец, — откликнулась седая княгиня. — Одно дело, когда в полон идешь, другое — когда домой возвращаешься. А Синь-Медведушка нынче домой едет…
И примолвила голосом, не в пример более похожим на прежний шелест поземки:
— А зря, удалец, языком не трепи — накличешь!
И всё же — всё же переменился ее голос. Оттаивал.
Она и сама переменилась. Странное у неё было лицо. И радостное — теперь уже нельзя в этом было ошибиться, — и отчаянное. Воевода вдруг задумался: каково ей сейчас? Каково искать не мести, как ему и его людям, — кары и смерти? Невольно примерил на себя всё, что говорила седая княгиня про неё саму — и было нехорошо, так нехорошо, что не всякий враг выдумает, а стало хуже.
Отступница… каково б ему было жить с клеймом отступника, каково б было идти перед лицо Государю и братьев из дружины Государевой — карой очиститься? Как ни суди, чем ни меряй — выходит, она потеряла больше.
Когда вновь переезжали Оку, княгиня велела набрать в притулившееся невесть когда на дровнях, под боком Синь-камня, деревянное ведро воды из полыньи.
По льду впадавшей в Оку речушки Тырницы поднялись вверх, а там уж и пяти верст не было до поросшего сосняком урочища. Медные стволы возносились вверх, в патиновые облака крон. Когда-то воевода любил сосняки. Да и сейчас… как-то легче на душе становилось здесь. Древнее место… тут еще лесная голядь молилась и волховала. И вятичи-находники, загнав лесовиков в чащобы и болота, не разорили их святыни, а чтили их — благо вера была одна и кумиры общие, только имена выговаривали по-разному — того ж Перуна-Громовника, что поминал молодой гридень, величала голядь с придыханием «Перкун». Но на угоре кланялись не ему…
В снегу был виден провал, отороченный черными бревнами полуразвалившегося сруба. Тут, в землянке, и жили Перты, те, кто хранил эту землю тысячи лет, те, кто дал ей свое имя. Бревна бывшего тына то тут то там торчали из снега, кривясь и клонясь каждый в свою сторону. За полвека сосняк перешагнул разрушенную границу древней святыни. Воевода перед этой границей соскочил с коня. Кинул уздечку ближнему гридню, расстегнул ремни шлема, снял его, снял прилбицу. Припомнились слова, которым учил когда-то отцов друг Апоница.
— Кто этому месту обитатель, кто настоятель, кто содержавец, здравы будьте. С хозяйкою, с детушками. Не гневайтесь, примите гостей на широкий двор[95], — проговорил он вполголоса.
По верхушкам прошелся порыв ветра. Услышали ли его старые Перты, ветрами кружащие над своим вековым гнездом, или нет — кого спросить?
Глава 3
Пертов угор
— Что хозяев уважил, воевода, это хорошо, — подала голос с подъехавших дровней седая княгиня. — Да только мало того будет.
— Так научи, госпожа, коли мало.
— Научи, — она улыбнулась… Быть того не может! И впрямь улыбнулась, и бледный лёд на лице не пошёл трещинами. — Учиться долго придется, не один год. Уж лучше, воевода, я свое сделаю, ты — свое. Молодцев своих по дрова шли. Пусть костер сложат, я укажу где. Да близко к месту сосны не рубите. Трогай! — последнее уж было сказано молодому Родьке, что сидел на дровнях впереди. Тронулись с места кони, втаскивая сани с сероватой глыбой на землю святилища. В солнечных лучах на складчатых серых боках вновь заиграли искорки, словно на звериных шерстинках. Княгиня соскочила, пошла рядом и чуть впереди. Наконец, указала место. Демьян-Догада, Чурыня-черниговец да Ероха втроем столкнули каменную громаду в снег, что только хрустнул под ее тяжестью. Остальная дружина разошлась по лесу, валить деревья — дело не такое уж непривычное. Каждый витязь лесного края учится этому с младых ногтей — сложить костер, навести переправу, на скорую руку обметать тыном границы воинского стана.
Сам воевода и тут не отстал от своих людей. Но больше трех ударов по дереву сделать ему не пришлось — прибежал Родька:
— Воевода! Княгиня-матушка кличет!
Вновь поднявшись к святилищу, воевода нашел седую княгиню у его границы. Там уже горел невеличка-костерок под подвешенным на три суковатые палки котелком, княгиня ворожила рядом. Дивно сказать — и за этим обычным бабьим делом гляделась она не кухарихой из лесной веси, а княгиней. В тереме набралась? Да навряд ли. Навряд ли покойный Муромский князь полюбил бы ту, что держалась иначе. Такой, наверное, и была, когда приходили к ней люди из ее и окрестных весей.
Только не седою еще, и свет в глазах не напоминал о полуночном жальнике…
— Звала, госпожа?
— Звала, воевода, — не отрывая взгляда от варева в котелке, ответила седая княгиня. — Дело есть, для лучших воев из дружины твоей. Зверя надо добыть. Сильного зверя.
Враз припомнились старины про Володимера Славича Красное Солнце, что сидел в древнем Киеве на Дунай-реке. Тот тоже, бывало, посылал богатырей добыть зверя лютого иль птицу-лебедь, да живком — кумирам на жертву[96].
— Небита-некровавлена, поди? — воевода усмехнулся углом рта. В ответ шевельнулись губы княгини:
— Нет, воевода… Требы кровью нынче не будет… звериной кровью. Мне от зверя шкура нужна. Хозяина даром приветить, как пожалует.
Воевода только склонил голову в быстром поклоне. Зверь так зверь…
С собою взял самых бывалых, отчаянных охотников — плечистого силача Гаврилу, румяного золотокудрого Микиту и седоусого Дорофея. Взяли с собою луки и полные тулы стрел, взяли длинные копья-рогатины с перекрестьем у основания рожна. Проверили ножи-засапожники, конскую упряжь.
— Ни пуха ни пера! — крикнул вслед воеводе и его спутникам Аникей.
— К черту! — грянуло в ответ в четыре голоса.
Воевода не выбирал добычи — выбрал кто-то другой. Не лесной бог — они, говорят, на Ерофея уходят в землю и спят до весны. Кто ж тогда? Индрик[97], Отец Зверей, про которого в песнях поется? Синь-Медведь-камень? Или сам хозяин Пертова угора? До того воеводе не было дела. Не важно, кто плел судьбу, — важно, что вывязалось…
Встретился б кабан, воевода убил бы кабана. Свалил бы лося, выйди сохатый навстречу. Наедь они на берлогу — осиротело б медвежье логово. Воевода, не раздумывая, сошелся бы с лютым[98] — страшной охотничьей байкой, длиннохвостой рысью с круглыми ушами, что в прыжке сбивает вершника с конем. Встал бы на самого Индрика, подымись сейчас Отец Зверей из подземных глубин, круша похожими на лодейные ребра клыками мерзлую землю, вздымая над соснами длинный хобот. И страх, и охотничья мера остались там — на пепелищах мёртвого города.
А вышло по-иному. Редкий, втройне редкий зимой, когда туры сбиваются стадами, уходят в леса из поля, тур-одинец встретился им. Могучий, явно уже на втором десятке. Весу, наверно, в полсотни пудов, холка была б вровень с еловцом[99] шлема высокого воина — стерпи лесной бык его рядом. Глаза глядели надменно. Князь лесов… князь-изгой — что ж, случается и такое. Государь бы сошел с коня и взял в руки рогатину, почитая такого противника.
Только не было здесь Государя. Не было его. Воевода сжал зубы, отгоняя ожившую боль. Поднял глаза на зверя, объедавшего тонкие ветки с молодых осинок.
Не будет равного боя, лесной изгой. Не судьба…
Бык повернулся к всадникам, отрываясь от чёрных осиновых веток. Наклонил рога. Рявкнул грозно. А потом развернулся и пошёл на них.
Охотничьего лука у воеводы не было. Был боевой, из которого долго не поцелишь — ни одна рука не удержит тетиву из сыромятной кожи больше двух-трех ударов сердца. Слишком могучи рога лука, крепленные турьими же рогом и костью. Вскинул — выстрелил… а уж точно ли ляжет стрела — дело стрелецкой науки.
Стрела вошла в грудь зверю у самого основания шеи. Глубоко, на пядь, пробила черную шкуру и мышцы. Кровь из разрубленной широким стальным клювом яремной вены щедро пометила снег, зверь рявкнул снова, уже от боли, и тут же, в голос с ним, рявкнул лук заехавшего с левого бычьего бока Дорофея, посылая стрелу под лопатку. Но тур еще бежал свою последнюю сажень, прежде чем рухнуть недалеко от копыт подавшегося уж было в сторону скакуна воеводы, взрыв снег еще жаркой мордой.
Воевода соскочил с коня в снег. Подошел неторопливо. Присел у рогатой головы. И странное дело — вроде бы после гибели целого города, что звериная смерть? А всё же… всё же то был зверь-князь, зверь-воин. И в другое время стоил бы честного поединка.
А что время было не другое, так то не его была вина. И не их.
И всё же, прежде чем вытащить из голенища широкий нож, воевода протянул руку — прикрыть всё еще, даже в смерти, тлеющие багрянцем боевой ярости бычьи глаза.