Максим Далин - Лунный бархат
Мартынов поднял пистолет. Вытащил обойму. Серебряные пули. Мишка ни разу не выстрелил.
Мартынов бросился в коридор с пистолетом в руке. На вешалке болталась кожаная, на меху, Мишкина куртка. Под ней стояли кроссовки.
Мишкин гардероб не напоминал гардероб Екатерины Второй. Мишка в предновогодний мороз покинул свою квартиру без верхней одежды и обуви.
Или не покидал.
Мартынова затрясло. Он одним прыжком пересек коридор и распахнул дверь в другую комнату, почти готовый увидеть в ней мертвого Дрейка. Нелепая мысль. Комната была пуста, свет фонарей с улицы лежал на стенах косыми четырехугольниками, слабо тянуло прохладой и ладаном.
За спиной Мартынова раздался слабый хлопок и треск. Свет мгновенно погас.
«Лампочка перегорела. Просто – лампочка». Палец впился в спусковой крючок. Пот выступил на висках и на лбу. И по спине потекла тоненькая струйка – как вкрадчивая змейка.
Мартынов увидел, как медленный туман заклубился в искусственном уличном свете, над ковровым покрытием, будто над болотом осенней ночью. Качнувшаяся тень скользнула по лицу холодной, нежной, невидимой рукой – и шорох, шелест легко, как стайка осенних листьев, пролетел по темной квартире. Голоса, такие же невесомые, как тени, шепоты, смешки, почти беззвучные, совершенно бесплотные, мелькнувшие на самом пределе слуха в никуда из ниоткуда, на миг окружили Мартынова незримой толпой.
Мартынов дернулся, озираясь. Лампочка, вылетевшая из цоколя, хрустнула под ногой. Бледные лохмотья тумана, как растрепанные ленты, шевелились у самого пола на несуществующем ветру. Запах ладана, тления, сырой земли и болотных трав медленно растекся по квартире, как растекается тяжелый ядовитый газ.
Мартынов рванулся прочь от насмешливых теней, снова проскочил коридор, в стенах которого заворочались замурованные скелеты, судорожно задергал замок, выскочил на лестницу и, захлопнув дверь за собой, вылетел из подъезда. На улице было темно и по-праздничному многолюдно. Грохотали петарды; римская свечка в толпе юных счастливцев окрасила весь двор в багровый цвет, и качающиеся в красном дыму черные тени деревьев мелькали по стенам домов длинными, переплетенными, когтистыми пальцами.
Мартынов остановился на обледенелом газоне. Дом напротив был ярко освещен; три окна Мишкиной квартиры выглядели темной прорехой между желтыми и розовыми светящимися клетками. Мартынову показалось, что в глубокой тьме этих квадратных провалов непонятно куда плавают мутные огоньки – но он тут же встряхнул головой, вытряхивая из нее этот вздор: просто в стеклах отражаются запускаемые мальчишками ракеты.
Просто лампочка перегорела. Просто ракеты. Просто ладан. Просто галлюцинация? Взрослый, трезвый, сильный, спокойный мужик сбежал из пустой квартиры в приступе панического ужаса, потому что испугался темноты? Просто темноты?! Зашибись…
Правую руку Мартынова ощутимо оттягивал тяжелый предмет. Он машинально поднес тяжесть к глазам. Это был Мишкин пистолет с серебряными пулями.
Мартынов задрал куртку и сунул пистолет за ремень. На всякий случай.
Лешка пил уже третьи сутки.
Сер был мир, мутен свет – и сухая метель хлестала по железным воротам гаража наотмашь, со свистом. Стонал, плакал ветер, тоненько, жалобно. Стылая стояла ночь, одинокая ночь, беспросветная – и хоть бы было с кем поговорить, снять, скрутить тоску, душу излить! Так ведь некому, как расскажешь!
Жизнь человеческая! Вот ты счастлив, спокоен, крут, любим – а вот прошел день, и ты уже по уши в дерьме. Все пошло вразнос, счастье оказалось сплошным обманом, друг предал, любимая исчезла, а ты сиди один, в темноте, в обнимку с бутылкой, мучайся, вспоминай, пережевывай, жалей! Только без толку жалеть – ничего не изменится.
Ужас как-то забылся, притупился. Да и был ли? Чего бояться-то? Не в страхе дело. Просто все вышло так…
И тут что-то изменилось.
Скульнул ветер, дрогнуло ржавое железо. Скрипнули петли – смазать бы, да не собраться – тоненькая фигурка, серебряная, пушистая, втекла, крадучись, выпрямилась, тряхнула медным крылом кудрей – запахло мерзлой землей, ветром, зимой.
– Клара… ты что, мне кажешься?
– Кажусь, Лешка, кажусь. Галлюцинации у тебя с перепою – вот и мерещится. Алкоголик паршивый – смотреть стыдно.
Села на любимый диван… его. Вскочила, отряхнулась, пересела. Закинула ногу на ногу. Усмехнулась. Заметила под столом пустую бутылку из-под кагора – вскочила, схватила, лицо исказилось дикой, яростной злостью – грохнула об угол, только осколки брызнули.
– Ты чего, мать?
– Всюду следы! Всюду – запах! – взглянула презрительно. – Запах твоего хахаля! Не выношу!
– Клар…
– Нечего тут! Если уж сумел раз поступить, как мужик – закончи! Убери отсюда это дерьмо, ясно?!
– Тебе надо – ты и убирай. Мне не мешает.
– Ах, так!? Ну, хорошо.
Подошла ближе, села на колени, обвила руками. Ах, твою мать, сладко – и тяжко, и больно, как больно-то! Вроде бы не кусает, не целует даже – но в сердце холодный шип, между лопаток как нож воткнули, живот свело – спазмы, больно, черт!
Лешка протрезвел в момент – и стряхнул Клару с колен. Она рассмеялась сухо и холодно, будто внутри была сделана из промерзшего сыпучего снега, скинула серебристую шубку – открыла полупрозрачную блузку из черного газа.
– С чего это мне от тебя так паршиво всегда, Клара?
– А давай я тебя поцелую, зайчик? И не будет паршиво.
– Ну да, ты поцелуешь. И на меня наденут деревянный макинтош, и вокруг будет играть музыка. Спасибо.
– Что ты, Лешечка! Я ж тебе Вечность предлагаю, Вечность. И это не так уж и больно – раз – и все.
– Ну уж нет. Я и так в отличной форме.
– Оно и видно.
– Водку тоже грохнешь?
– Зачем же? Водку этот гаденыш не пил. Травись на здоровье.
Лешка плеснул из бутылки в стакан. Глотнул – и поморщился.
– Невкусно, миленький? Согласна, согласна, кровушка-то лучше идет. Соглашайся, Лешечка, не думай. Все будет в лучшем виде, как доктор прописал.
– Кончай уже меня лечить, змеища. Ты лучше скажи – ты при часах? Сколько там натикало? А то тут окон нет – день или ночь, не поймешь.
Клара подскочила к воротам, приоткрыла. Холодный ветер бросил пригоршню снега ей в лицо. Она отшатнулась.
– Ты чего, не знаешь, сколько времени?!
– А мне-то зачем? – Лешка улыбнулся со злобным удовольствием. – Пусть там хоть белый день – мне-то плевать. Это тебя, крошка, должно волновать.
Клара подняла с дивана шубу, начала надевать. Лешка поймал ее за рукав.
– Куда же ты, мой ангел? Не спеши так – вдруг сейчас уже рассветет, а? Спи лучше у меня. На этом диванчике. Так удобно! Многим нравится.
– Мне пора! – огрызнулась Клара, и сквозь злобу послышался страх.
– Ну что ты! Посиди еще! Что ж тебе, западло, что ли? Выпьем, поговорим… Выпьешь со мной водочки? Ах, да, ты ж у нас кагорчик употребляешь. Один моментик…
– Отпусти меня, скотина, мне пора!
– Страшно, Кларочка?
– Не дождешься! Отпусти!
Клара рванула рукав изо всех сил и вырвала его из Лешкиных рук. Напялила шубу в нервной спешке, бегом бросилась к выходу.
– Пока, Кларочка! – окликнул Лешка, чувствуя ту же злобную радость. – Не забывай старика, моя прелесть!
– Да пошел ты, урод! – прошипела Клара и выскочила в темноту и метель.
Лешка задвинул засов, зевнул и сел на диван. От сердца заметно отлегло.
Мы с Джеффри разделили трех женщин. Две были живые.
Первая – наркоманка. Подсунулась на грязной площади около метро, когда мы шлялись по городу в поисках приключений. Было очень холодно, очень поздно и поэтому почти безлюдно, но ей, похоже, очень требовались деньги. Ей на все было наплевать. Эстет Джеффри даже вздрогнул, едва не шарахнулся в сторону, когда к нему обратилось это разлагающееся существо с разбитыми, синими, опухшими губами: «Моводой чевовек, васслабитьфя не ведаете?»
Мы переглянулись. Удар милосердия?
Она даже заулыбалась своим ужасным ртом, когда мы согласились пойти с ней. И глазки заблестели. Так обрадовалась, что просто-таки растрогала меня. Я даже хотел потрепать ее по щечке на прощанье – но это оказалось уж слишком противно.
Бедняжка пригласила нас в свой будуарчик. Это был подъезд жуткого дома, воняющий одинаково кошками и бомжами, с хламом, высыпавшимся из мусорного бачка, с единственной тусклой лампочкой, непонятно чем измазанной. Мы только поразились невзыскательности ее клиентуры. Кого можно захотеть в таком месте? Разве что – горячо любимую, навсегда потерянную – в виде последнего шанса…
Она нас обняла, когда мы ее целовали. Она умерла счастливой. Силы там, конечно, было с гулькин нос, и кровь на солидную долю состояла из ацетона и какой-то дряни, но мы так исполнились сознания доброго дела, что даже уложили малютку на грязный бетон поудобнее.