Мария Артемьева - Темная сторона Петербурга
Эмилия сбежала из-под венца — прямо в свадебном платье. Тут раньше дачи были, лес… Вот в этом лесу они и умерли вместе. Кто говорит — в пруду утонули. Кто — застрелились. Точно не известно.
Там, где ты стоял, была их могила. На кладбище ведь самоубийц не хоронят, знаешь? Был на том месте крест, но потом снесли, все в асфальт закатали. Здесь раньше и улица была по их имени. После войны, где-то в 52-м, переименовали в Тосненскую, а потом вообще весь район перестроили… Но они-то сами остались, понимаешь?
Впереди из темноты показалась остановка, освещенная фонарем. Трамвай начал тормозить, и я увидел людей, которые стояли снаружи под дождем, ожидая, когда вагон остановится. На всех лицах было написано нетерпение.
Вожатая остановила трамвай, открыла двери. Люди, мокрые и продрогшие, поднимались в вагон, пихались, задевая меня локтями, с недовольством оглядывая того, кто мешал им, стоя на пути.
Женщина на водительском месте смотрела на мое отражение в лобовом стекле, смотрела серьезно и внимательно. Уголки ее губ изгибались вверх, как будто она сдерживала улыбку или, наоборот, плач. Я подумал, что в молодости она была, наверное, очень миловидна, да и теперь еще сохранила остатки той красоты. Если б не усталость, будто серой пылью укрывшая и смазавшая черты…
Потом она развернулась и поглядела на меня в упор — на меня настоящего.
— Ты понимаешь, почему они остались? — спросила она меня.
Я кивнул и выскочил под дождь, помахав ей на прощанье рукой.
Пошел пешком. Вымок, зато окончательно протрезвел, и в голове все, наконец, встало на свои места.
Уже в метро я вынул из кармана мобильник: на дисплее светились четыре сообщения о неотвеченных вызовах за последний час.
Новый входящий пришел через пару минут.
Я ей даже заговорить не дал.
— Прости, — сказал, — меня, Кира! Я идиот. И я люблю тебя.
Часть третья
ЛЕНИНГРАД
ЧЕЛОВЕК В ОЧЕРЕДИ
Место не установлено
Моя бабка всегда казалась мне существом нелепым, будто из другого мира. Она не признавала никаких пустопорожних разговоров. Никаких.
Всякого рода любезности были для нее хуже, чем свист ветра в ушах. Поздравления, пожелания счастья, сплетни и новости от родных она переносила с равнодушием глухого, которого заставили слушать оперу.
О людях она судила только по их поступкам, и оттого ко всякому новому человеку очень долго приглядывалась. Дела она предпочитала словам, а если заставала кого-то из нас висящим на телефоне, тихо ворчала про себя «ботало коровье» и, презрительно не замечая, проходила мимо.
Ее бесконечное стремление к порядку и крайний прагматизм вызывали во мне порой настоящее бешенство. Как-то раз, обнаружив на моем столе целую армию пластилиновых монстров, которую я старательно лепил всю неделю каникул, она решила, что пластилин собирает слишком много вредной пыли. Поэтому, не говоря ни слова, скатала все мои великие труды в единый бесформенный комок и вынесла его на помойку. Где я и обнаружил его спустя час напряженных поисков. Поскольку монстры были уже безвозвратно погублены, я напрасно исходил ядом в адрес бабки.
А злился я еще и потому, что фанатичная любительница порядка сама загромождала мебель нашу всякой ерундой.
Она бесконечно шила полотняные мешочки и набивала их разными припасами — в основном, крупами и сухарями. Каждый недоеденный нами за столом кусок хлеба она подбирала, резала, сушила на батарее и укладывала в очередной полотняный мешок. Когда мешок набирался полный, она туго завязывала его и несла в закрома. Все кухонные шкафы, гардероб в ее комнате и даже чемоданы под кроватью она набивала этими мешочками. Мать и отец время от времени их выбрасывали — тайком, чтобы бабка не обиделась.
Я же, полный мальчишеского максимализма, не склонен был прощать старухе ее чудачества. Родителей было жаль — они ужасно психовали, когда я грубил ей. Поэтому я старался проводить осторожную политику вооруженного нейтралитета. Бабка вызывала бы у меня больше интереса, считай я ее просто чокнутой.
Но все было гораздо хуже: она казалась мне ограниченной и пустоголовой, лишенной воображения. Именно этого я не мог простить ей.
Молчаливая и угрюмая, уж она-то совсем не походила на тех бабушек с сиропным выражением лица, обаятельной улыбкой и снисходительно-добрым взглядом, какими рисуют их в детских книжках.
В этом смысле я чувствовал себя обделенным и даже таил в глубине души обиду: почему у меня нету доброго дедушки, который мастерил бы со мной что-нибудь, пока отец на работе. И бабушки, которая пекла бы пироги и восхищалась моими успехами в школе, как это делают другие бабки.
Все переменилось, когда подросла моя младшая сестра — Наташка. Однажды я случайно подслушал их разговор: Наташка болела и упрашивала бабку, пока та возилась с ней, накладывая спиртовой компресс, чтобы она рассказала ей сказку. Страшную. Сестренка обожала почему-то страшные сказки. С семи лет выучившись читать, за два года она перечитала все, что было в доме, — про Змея Горыныча, Бабу-ягу, Кощея Бессмертного. И все ей было мало.
Услыхав, как она пристает к нашей туповатой бабке, я усмехнулся. Сейчас выдаст ей бабуля от ворот поворот!
Ничего подобного.
Покашляв и помявшись немного, бабка начала рассказывать. До сих пор, вспоминая эту историю, я слышу ее скрипучий старушечий голосок, и мороз подирает по коже.
Главным образом потому, что, хоть бабка и придала своему рассказу сказочную форму, я сразу догадался, что ничего придуманного там нет. И это-то и было в нем самое страшное. Бабка назвала это…
Сказка о Ледяном городе
Жила-была на свете девочка Галя. Было у нее пять драгоценных сокровищ.
Первое — отец. Высокий, сильный, веселый человек. Он катал дочку на плечах и мастерил для нее самолетики и кораблики из бумаги. Второе сокровище была мама. Красивая, с мягкими полными руками, она расчесывала дочке волосы, шила ей платьица и юбки и всегда обнимала перед сном и целовала, приговаривая: «Пусть тебе приснится золотая птица».
Третьим сокровищем Гали был братишка Сергунок, с крошечными розовыми пальцами, смешной и толстенький, он только недавно научился ходить, и ножки его еще гнулись колесом с непривычки.
Четвертое сокровище была старенькая тетя Даша. Она жила в соседней комнате, и это была настоящая пещера Чудес. Там стояло пианино, и громоздились целые горы книг в стеклянных шкафах. На зеленом бархатном диване мурлыкала рыжая пушистая Муся, кошка, гуляющая сама по себе и полная достоинства.
Тетя Даша очень любила Галю — она угощала ее чаем с печеньем, учила играть гаммы и музыкальные пьески. Вместе они пели песенки и читали книги о принцессах, зверях, кораблях и путешествиях.
О своем пятом сокровище Галя еще ничего не знала — оно было как воздух, которым она дышала, и потому она не замечала его.
Но вот однажды настал черный день: Галя проснулась и не узнала свой мир. Все переменилось. Повсюду звучало одно и то же непонятное слово: война. Встревоженные взрослые повторяли его, пугая друг друга: война, война. Люди плакали, прощались, одни провожали других. Многие покидали свои дома, расставались с близкими. Настала полная неразбериха, и сердце Гали трепыхалось от ужаса.
Она решила притаиться. Может быть, если не задавать вопросов взрослым, не вынуждать их отвечать и повторять снова и снова страшное слово — то в молчании удастся избежать и всего, что ужасное слово несет за собой.
Но новые слова сыпались на Галю каждый день: эвакуация. Бомбежка. Маскировка. Продовольственные нормы. Иждивенцы.
Это раньше они были дети страны Советов, которым все лучшее. Теперь они стали иждивенцами — и Галя, и ее брат Сергунок. И еду для них отпускали теперь только по карточкам, и не досыта, а сколько «положено на иждивенца». Старенькая тетя Даша тоже считалась иждивенцем, потому что она не работала, как мама и папа, на заводе. Она давала частные уроки музыки. Но теперь учеников у нее не стало.
Папу Галя потеряла в самом начале зимы — он ушел добровольцем на фронт, и с тех самых пор она больше никогда его не видела.
Братика Сергунка вместе с яслями отправили в эвакуацию. Галя скучала по нему, но радовалась и часто говорила с мамой о том, как братишка будет жить на новом месте — в городе с волшебным названием Самарканд. Там всегда тепло, круглый год растут персики, абрикосы и виноград, и не бывает зимы.
А потом пришло известие, что поезд, в котором вывозили детей, разбомбили — и Галя перестала говорить с мамой о Сергунке.
Каждое утро, просыпаясь, Галя старалась вспомнить свою прежнюю, другую, жизнь. Папин громкий и уверенный голос, запах сдобных булочек, которые пекла мама по выходным, смех Сергунка, песенки на французском языке, которые разучивали ученики тети Даши. Но картинки воспоминаний с каждым днем становились все неувереннее, все зыбче — они как будто отражались в неспокойной воде, дрожали и уходили в темноту. Они стали чем-то ненастоящим, словно мираж.