Макс Фрай - Сказки старого Вильнюса
«А действительно, ехал бы в Тарту, — думала Ирма. — Чего тут сидеть? Своей хаты все равно нет, после общей спальни с бабкой и ночевок по знакомым общага раем покажется. Лотман тебе, ясен пень, ни хрена не обещал, но уж экзамены-то как-нибудь сдашь. Для этого даже гением быть не обязательно, полголовы на плечах — вполне достаточно». Но она никогда не говорила это вслух. Прекрасно понимала, что Келли хочет хотеть в Тарту. А не уехать. Это принципиально разные вещи.
Сама она в ту пору хотела не хотеть никуда уезжать. Наивно полагала, будто от перемены мест слагаемых сумма не меняется, холст — везде холст, свет — везде свет, так что бессмысленно суетиться, только крышу над головой потеряешь, сердце и судьбу в клочья изорвешь. И очень старалась не мечтать ни о каких переменах. Келли, который видел ее насквозь, это не нравилось.
«Ты обязательно должна отсюда свалить, — твердил он. — Здесь, кроме тебя, ни одного живого художника, одни крестьяне от искусства. Потусуешься с ними еще пару лет, и сама в такое говно превратишься. Бездарность заразна, хуже трипака, ты не знала?» «И куда мне ехать? С тобой в Тарту?» — язвительно осведомлялась Ирма. Но Келли не давал сбить себя с толку. «Тебе-то нахуя в Тарту? — строго вопрошал он. — Тебе надо… ну, например, в Вильнюс. Там полгорода художники, а другие полгорода — музыканты. И все зажигают — караул! У них даже джаз-клубы есть, причем официально, не подпольные, ходи хоть каждый день, не стрёмно. Литовцы такие крутые, что им даже в совке все можно. Прикинь, раз в год, не то зимой, не то весной, у них охуенная ярмарка, весь город на улицу выходит с картинками, хипы с самодельными феньками туда со всего Союза съезжаются, и музыканты с ними тусуют, траву курят на всех углах, от ментов не прячутся — почти Вудсток. А ты, как дура, тут сидишь».
«Была я на этой ярмарке, — отмахивалась Ирма. — В семнадцать лет стопом с друзьями потусоваться ездила. „Казюкас“ она называется, смешное слово. Но туда только прикладнуху имеет смысл возить. Хиповские феньки в самый раз, а мне там ловить нечего».
На этом месте Келли обычно окончательно угасал, бурчал сердито: «Скучная ты все-таки, хуже моей бабки» — и шел одеваться.
* * *Светскими беседами за чаем их дружба, впрочем, не исчерпывалась. Келли запросто мог заявиться, к примеру, в три часа ночи. Ирма никогда не спала в такое время, и он это знал, поэтому звонил до упора, натуральный шантаж — не хочешь сойти с ума от бесконечного «блям-блям-блям», значит, открывай.
За дверью Ирму могло ждать что угодно — от жалкой кучки утомленной возлияниями органики, которую приходилось, не раздевая, укладывать спать на гостевой топчан, до взбудораженного очередным химическим соединением почти-незнакомца, который деловито осведомлялся: «У тебя стольник до завтра есть?» — и, выслушав традиционно отрицательный ответ, убегал в ночь, восторженно, как третьеклассник, матерясь на весь подъезд. Но порой он был совершенно трезв, деловит и загадочен, говорил: «Пошли, пошляемся», и в таких случаях Ирма всегда отправлялась за пальто, потому что твердо знала: это будет незабываемая ночь. Очередная лучшая ночь в ее жизни, упускать такую нет дураков, сколько бы ни бормотал сонный Митя: «Ты куда опять намылилась, ненормальная?» Отвечала: «Надо проветриться, не волнуйся, у меня хорошая компания» — и убегала, даже не подозревая, что Митя вовсе не волнуется, а злится. В голову не приходило, что муж может ревновать ее к смешному, нелепому Келли, который был чудо как хорош в качестве ее персонального Карлсона, но, как и положено настоящему Карлсону, больше не годился решительно ни на что.
Зато Карлсоном Келли оказался образцовым — в чем в чем, а в городских крышах он знал толк. Чаще всего ночные прогулки приводили их на очередную крышу, куда надо было подниматься по черной лестнице, лавируя между лысыми дворницкими метлами и поломанными детскими колясками, раздвигать гнилые доски, которыми когда-то, скорее всего задолго до Ирминого рождения, заколотили проход. В компании Келли Ирма, прежде уверенная, что боится высоты больше всего на свете, храбро штурмовала крутые скаты, мокрая черепица задорно хрустела под ногами, далеко внизу светился белыми, голубыми, желтыми и лиловыми огнями ночной город, а свежий ветер бережно обнимал ее за талию, снисходительно, как любимую младшую сестренку, гладил по голове. И когда они, усевшись поудобнее, доставали сигареты, табачный дым пьянил Ирму почище забористой афганской травы, все мировые запасы которой она, не торгуясь, отдала бы за возможность остаться в этом мгновении — ночью, на крыше, с ветром, молчаливым другом и сигаретой, без привычной рваной раны в той области, где у нормальных людей находится бессмертная душа, — навсегда.
Крышами, впрочем, прогулки не ограничивались. По ночам им принадлежали все сокровища города — скрипучие качели проходных дворов, звонкие, отполированные осенними дождями булыжники бульваров, блескучие перекрестья трамвайных рельсов на площадях, полыхающие холодными отражениями огней лужи и зыбкие, расслаивающиеся тени в стеклах скудно обставленных витрин. Иногда Келли уводил Ирму к морю; один из сторожей яхт-клуба оказался его бывшим не то одноклассником, не то сокурсником, и, когда была его смена, прогулка по пустынному пляжу скрашивалась чашкой горячего чая, а то и стаканом вина, дешевого, горького и одновременно приторно-сладкого, совершенно бесподобного здесь, на морском берегу, в половине пятого, к примеру, утра, под бутерброды из кильки в томате на черством бисквитном печенье. А когда у Келли водились деньги, он ловил такси и просил водителя ездить по городу — на весь, скажем, червонец; среди таксистов то и дело попадались ловкачи, которые высаживали их где-нибудь на окраине, в надежде на дополнительную плату за поездку назад, в центр, но Ирма и Келли убегали в темноту, оглашая окрестности торжествующим хохотом. И какое же это было наслаждение — искать на рассвете дорогу домой, путаясь в незнакомых улицах, путая редких прохожих вопросами: «Скажите, пожалуйста, а что это за город и какой сейчас год?»; глядеть, как бледнеют фонари; танцевать под звуки чужого радиоприемника, орущего где-то высоко-высоко, не то на пятом этаже, не то и вовсе в небе; бурно радоваться найденным на тротуаре медякам; покупать на них горячий хлеб у водителей грузовиков, которые в это время как раз начинают развозить его по булочным; жадно раздирать батон на части, выхватывать из рук, убегать, залезать на дерево и дразниться, размахивая добычей, а потом заботливо совать друг другу последние куски: «Возьми, я больше сожрал», «Тебе же горбушки совсем не досталось, держи». После этих прогулок Ирма всегда спала как убитая до самого вечера, и сны ей снились такие, что, просыпаясь, она с мрачным изумлением озирала привычную реальность, презрительно бормотала: «Жалкое подобие левой руки»; впрочем, наяву можно было рисовать, и это помогало продержаться до следующей ночной вылазки.
* * *Однажды Келли зашел за ней еще до полуночи. Митя в ту ночь дежурил, поэтому у Ирмы работа была в разгаре, так что традиционное «Пошли пошляемся» не вызвало у нее обычного энтузиазма, но Келли спросил: «Ты в окно давно смотрела?» Она посмотрела и обмерла. За окном не было ничего, кроме густой, как базарная сметана, бледно-сизой мглы, слегка подкрашенной желтым фонарным светом. На город опустился туман, плотный и непроницаемый, как в мультфильме про ежика; до сих пор Ирма думала, на самом деле такого не бывает. Ее больше не надо было уговаривать, накинула пальто прямо на измазанный краской рабочий свитер и устремилась к выходу.
Город в тумане стал почти невидимым. Разноцветные кляксы света, смутные очертания древесных стволов да фонарных столбов — и всё. Поэтому Ирма довольно быстро перестала понимать, где они идут. На ближайших к дому улицах еще кое-как ориентировалась, потом какое-то время вычисляла маршрут по памяти, отсчитывая перекрестки, но после десятого, что ли, поворота окончательно сдалась. В конце концов, затем и гуляют в тумане, чтобы перестать узнавать свой город, не понимать, что за переулок они только что миновали и в какой двор зашли. Ей было весело и одновременно жутко, совершенно как в детстве. «Во взрослом организме эти два чувства, увы, не совмещаются, и как же много мы теряем, разучившись смеяться от страха, — думала Ирма, — возможно, вообще всё».
— Смотри, — сказал Келли. — Ты только посмотри.
Они стояли на мосту. Теоретически, Ирма понимала, куда они пришли, в центре имелся всего один большой мост, перекинутый не через реку, которой в городе не было, а над прибрежным трущобным районом, где ветхие двухэтажные домишки опасливо опирались друг на друга, чтобы не рухнуть, а во дворах с утра до ночи уныло копошились сизые от грязи, заранее измученные неизбежными грядущими похмельями младенцы и толстые кривоногие собаки, словно бы специально выведенные каким-то особо злобным селекционером для умножения мировой скорби. Но теоретически Ирма могла понимать все что угодно, а на практике по-прежнему совершенно не узнавала ни мост, ни окутанные туманом окрестности. Могла поклясться, что никогда в жизни здесь не была. И от этого ей хотелось кричать.