Максим Далин - Лунный бархат
– Пьяница! Фи…
– Жаль, еды нет никакой. Не собирался я сюда. Надо будет привести потом. Но фигня. Ты вот мне скажи такую вещь – чего это он в своего стрелял, вместо того чтоб нас мочить? С какого перепугу?
– Я ж сказал – дурак. В ранней юности из колыбельки упал, головкой об пол тяпнулся.
– Не думаю, – Лешка поскреб щеку, покрытую колкой нервной щетиной. – Тут, Энди, такое дело – знаю я этих ребяток, даже, можно сказать, хорошо знаю. Козлы, конечно, но уж не полные дауны, таким бы оружие не дали.
– Дурачок, дурачок, ему дали пистолет – а он и давай палить, пиф-паф, ой-ой-ой.
– Блин, Энди, – Лешка хотел прикрикнуть, но улыбнулся. – Я, блин, мысль думаю умную, а ты мешаешь. Нет, старина, тут ничего не бывает просто так. Тут какой-то, замысел у них, заговор, заговор против меня и Франции.
– А с чего им за тобой охотиться, а, Леш?
– Да им-то не с чего – вот папа…
– Твой папа? Ох, нет, крестный папа! Крестный отец мафии, да? Как в Чикаго? Или где там?
Лешка смотрел на Энди, и внутри оттаивало и разжималось, как будто отпускала старая боль. Глотнул еще коньяка, вздохнул. Усмехнулся.
– Крестный отец… папик бандитский. Вадик, тварь поганая. Гадина. Вот ему-то надо.
– Папик! Папик-папик – забавное словечко. А мамик у бандитов есть, а, Леш?
Лешка тоже оперся на стол, опустил голову на ладони. Смотрел на чайное, топазное мерцание коньяка, тер скулу, которую свело судорогой. Проговорил негромко, как про себя:
– Папик сучий. Правду мне Гиббон слил, правду, хоть и сволочь тоже. Те хачики совсем не при делах, а тот, седой, вообще в Москву уезжал. А Вадик, значит, сначала купил меня, да дешево, а теперь я ему уже не нужен, значит… Гадина, гадина паршивая.
– Кто, Леш?
Лешка тяжело поднял голову. Энди смотрел на него огромными влажными глазами, и его белое, точеное, хорошенькое личико подростка-отличника выражало настоящее страдание. «Жалеет меня, что ли?»
– Я троих черных застрелил, Энди. Понимаешь?
– Понимаю. За что ж ты их, а?
– Я думал, они женщину мою убили. Мне этот гад сказал, что его парень видел, как они ее из машины выбросили. Ствол достал, сука. Мне тогда все равно было, кого, как… Я поверил. С ним мой отец вместе учился, я его давно знаю. И возил я его одно время. Шофером. Поверил. А потом пацан один, Гиббон, мне и шепнул, что хачик этот седой со своими бойцами на той неделе в Москву уезжал. Я зря людей положил, Энди. А он теперь меня убрать хочет, чтоб я не рассказал никому, кто навел, кто ствол дал.
– Тварь твой Вадик, – сказал Энди серьезно и печально. Он не испугался, и не удивился по-настоящему, только огорчился и сочувствовал. Он даже протянул тоненькую девичью ручку, чтобы дотронуться до Лешкиного рукава – но остановил ее на полдороги, будто спохватился и застеснялся.
– Тварь. Ничего. Я ему еще нанесу визит. Идиота из меня сделать решил. Сплясать у Марго на костях, подонок… И эта мразь еще, холуй его – вежливый такой, ласковый. Все о здоровье спрашивает, сука. Как здоровье, говорит. Как-как: спать не могу, а так все отлично. Чудесно просто.
Лешка замолчал, трудно, как после тяжелой работы, переведя дух. Энди легко встал, обошел стол, уселся на подлокотник второго дивана, поближе, опустил глаза, потер пальцем столешницу.
– Слушай, Леш, а можно я… ну, у тебя поживу, а? В гараже?
– Да бога ради, – Лешка помотал головой, вытряхивая мрачные мысли, посмотрел удивленно. Отцепил от связки второй ключ и пустил по столу в Эндину сторону. – Живи сколько хочешь, я тут редко бываю – только зачем тебе?
– Ну, – Энди совсем отвернулся, играя с ключом. – Просто мне тут нравится. И потом, если соберешься наносить визит, прихвати меня с собой, а?
– А если я ему башку свернуть хочу? А потом меня, может, пристрелят братки его, тогда – как?
– А я бы поучаствовал в сворачивании башки. И потом, если я пойду, тебя, может быть, и не пристрелят.
Лешка усмехнулся, грустно, благодарно, хотел трепануть Энди волосы, но тот увернулся от протянутой руки, рассмеялся.
– Не порти мне прическу. Лучший салон Парижа.
Лешка скептически взглянул на его отросшие взлохмаченные русые волосы, хмыкнул и вытащил из ящика в диване пару старых ватников.
– Спать хочешь? Лично я попробую. Второй час уже.
Энди отрицательно помотал головой, уселся поудобнее, пронаблюдал, как Лешка укладывается, укрывается ватником, да так и остался сидеть, неподвижно, с задумчивой, загадочной миной.
На этот раз бессонница Лешку не мучила, то ли из-за коньяка, то ли от тепла, то ли от ощущения непривычной безопасности и душевного покоя. Сон посыпался сверху, как снег. Но даже проваливаясь во временное теплое небытие, Лешка еще чувствовал на себе пристальный взгляд Энди, который не мог объяснить.
В последнее время меня мучили дурные предчувствия.
Я почти суеверен, я почти религиозен, не в банальном общепринятом смысле, а так, как ухватил Ремарк и как случается с привычными бойцами – я помесь циника и фаталиста. От судьбы не уйдешь, никогда не знаешь, что случится в следующую минуту, ничего достоверного на свете нет, только собственные ощущения, надежный индикатор состояний окружающего мира – и уж на ощущения я полагаюсь на все сто.
А судя по ощущениям, вокруг что-то началось.
Когда я слушал бредни Бобра, вдребезги пьяного, вдребезги несчастного, и смотрел, как Владик орет и брызжет слюной, мне было нехорошо. Не по себе.
– Ты чего нанюхался, урод?!
– Да я вас всех закопаю! Козлы!
Ну и лексикончик у тебя, дорогушечка моя. Вот вопит-то, аж щеки трясутся. Или почему они у него трясутся?
– Ты прикинь, Дрейк, они там перепились или обкурились, перестреляли друг друга, бросили трупы и смылись! Ну не идиоты?! Тебя через какое место рожали, полоумный?!
Это я – Дрейк. В фильме «Чужие» был такой обаятельный мужик, гасил гада с артистическим блеском – есть кое-какое внешнее сходство. И еще был сэр Френсис Дрейк, пират ее величества английской королевы, авантюрист, первопроходец, садист, герой, пидор, алкоголик – в общем, наш человек. Удачное погоняло.
А Бобер, бедняга, нес пьяный бред. Интересный, не воспроизводимый членораздельной человеческой речью бред о кровавых руках, тянувшихся из обледеневшего асфальта, о бледных женщинах в венках из засохших роз, о мертвом мальчике с глазами красными, как лампочки на елочной гирлянде, о роковых поцелуях и бойце, которого пришлось пристрелить, потому что он начал превращаться в собственный скелет прямо на глазах. Вадик орал, перебивал его и мешал мне наслаждаться шедевром, созданным страхом и белой горячкой.
Но я пытался расслушать все тонкие нюансы. Мне становилось все больше не по себе, почти страшно, потому что Пупс четверть часа назад нес почти то же самое. А бредят, по-моему, строго индивидуально. И потом – там все-таки был этот бедолага Лешка. Киллер-неудачник. И при всей своей неудачливости он остался жив во всей этой суете роз, стрельбы, блуждающих огней и улыбающихся мертвецов. Хотя, если верить нашим отважным воинам, которых Господь умом обидел, все это клубилось как раз вокруг него. Неужели Лешке раз в жизни повезло?
– Дрейк, они меня уже запарили. Им ничего поручить нельзя. Дурного лоха завалить – они и то не могут. Дрейк, может, ты сам его навестишь, а?
– А ты не боишься остаться один именно сейчас, а, Вадь?
– Ну Дрейк, ей-богу…
Нет, я не хочу. Трус. Нытик, паникер, дурак. Тоже мне крестный папа. Дрейк, бросай все, беги мне шарик надувать. Уже и на коллег плевать, и на конкурентов – нужно срочно убрать киллера, потому что киллера убирать положено. А что киллер этот – щенок с идеалами, сын твоего школьного приятеля, ныне покойного, и связей не имеет абсолютно никаких – это не приходит в голову принять в расчет. Ну куда, куда, скажите на милость, стукнет этот милый сентиментальный мальчик? В милицию? Ох, да не смешите вы меня. И лучше бы я сам тогда шлепнул Геворкяна – меньше проблем было бы..
– Дрейк, ты же знаешь…
Я лучше тебя знаю. Я-то точно знаю, почему ты трясешься. Потому что Геворкян ни сном ни духом в этой истории, а ты боишься, что Лешка это пронюхает. Или уже пронюхал. Тогда он пристрелит тебя так же, как Геворкяна, и я тебя не спасу. От снайпера спасти почти невозможно, это даже ты понимаешь. А стреляет наш бедный друг неплохо, совсем неплохо. Даже школа чувствуется – воевал все-таки.
А не гонялся бы ты, поп, за дешевизной.
Ну ладно. Твое счастье, что мне страшно и интересно. Только не воображай, что уломал меня сыграть палача. Я это ненавижу. Палач – это извращение нормального убийства. Палач – как проститутка, делает то, за что заплачено. Трахаться за деньги еще можно, но убивать надо по любви, по большой любви. Пока я твой коадъютор и телохран, но я когда-нибудь доставлю себе удовольствие.
Верен я тоже бываю по любви. А все остальное – так. Игра. Собственно, все в этом чудесном мире – только игра. Выигрывать приятно, а проиграть в итоге – закономерно. Печально, но закономерно. И что бы ни говорили взрослые детки, еще норовящие пачкать пеленки, нет в такой замечательной вещи, как жизнь, ничего безобразного, грешного и страшного. Все идет по плану, как говорится.