Лариса Романовская - Вторая смена
– Дуся, укройся. Холодно.
– Тихо ты. В смысле – мерси. Это так, мурашки. В смысле – другие…
…что в бездарной странеДаже светлые подвиги – это только ступениВ бесконечные пропасти, к недоступной Весне…[11]
– Спасибо, Афанасий Макарович.
Не знаю, откуда она здесь появилась. Из приблудной кошки в ведьму перекинулась? Из-под земли вылезла еще раз? Или вышла из барака через кухоньку, встала у нас за спинами, заслушалась, заревела без звука… Я думала, кто-то из новеньких, может, вчера подселили, а мы не заметили с этими именинами. Да нет. Вполне знакомое лицо. Только – оттаявшее, ожившее.
– Рад, что вам понравилось.
– Это по-настоящему. Выше, честнее… – Турбина поморщилась, на секунду стала собой же, но предыдущей, жесткой. – Про нас… Про всех, наверное. Понимаете?
– Конечно, понимаю. – Фонька поднялся со ступеньки, взмахнул гитарой – как неудачно сложенным крылом. Но удержался, не упал. А она – взяла и протянула руки. Как для рукопожатия. Или – как для капитуляции. Сразу и не разберешь. Особенно когда смотришь на этих двоих, щурясь сквозь пробудившееся, тоже словно выскочившее на звук нашей гитары, солнце…
– Это неважно, смерть – она одинаковая. Да и жизнь тоже…
– Одинаковая? – выдохнула она.
– Если жить не для своих целей. А для большего…
С крыльца они спустились, держа друг друга за руки. Как в танце, где музыка играет лишь на двоих. Нам-то удалось услышать только собачий лай. Не иначе они слишком близко подошли к нашему забору, заговоренному против диверсантов и дезертиров…
Это была какая-то непередаваемая весна. Со сверкающим промытым небом, со свежей, наклеенной нынешней ночью зеленью веток и кустов. Город напоминал квартиру после ремонта: еще перевернутую вверх тормашками, но уже изменившуюся к лучшему. Мимо меня свистели апрель да май, звездные ночью, солнечные днем. Был Дима с третьего потока, любитель «Кумпарситы». Чудесный кавалер, старорежимный и молоденький. С таким хорошо весну на двоих делить. С Димочкой я бродила по Бульварному кольцу, выгуливала новую шляпку. И за город в выходные съездила – в Троице-Сергиеву лавру. Ее как раз в тот год заново открыли, прямо перед Пасхой. (Конфуз, конечно, вышел: двадцать первого апреля, в пасхальное воскресенье, у одних верующих праздник был, самый что ни на есть главный. А наутро уже другие мирские свою благую весть разносили.) Но в своем яблонево-соловьином вихре я успевала заметить, как Фоня с Турбиной друг от друга не отходили. Ловили каждый свободный час, словно знали, что этих часов у них в запасе не так много осталось.
Вот обычный рассвет, еще жиденький, как слабо заваренный чай. На заднем дворе, у натянутых веревок для белья жужжат наши девочки, стирку развешивают. На кухне суета сует, пар от чайников и дым от «Дуката». Колпакова выходит во двор: в руках тазик, голова повязана белым платочком. Сама тоже беленькая, к нам после линьки солнце плохо пристает. А взгляды кавалеров – хорошо. И мужская половина общаги, из тех, кто предпочитал на завтрак папиросу натощак высмолить, на Колпакову оборачивается, как по команде «равнение налево». Там смотреть-то на тапки парусиновые и на ситцевый перелицованный халат. Но она Фоньку замечает, и у нее глаза другими становятся. Сперва деревянными были, как крышка гроба, потом оловянными, казенными стали. А теперь вот стеклянные, прозрачные. Как хрустальный бокал.
Фоньку углядела, губу прикусила и замерла. Как будто хрусталь счастьем до краев наполнили. А потом – на ощупь – к веревкам. Улыбнулась, очередную мокрую вещицу из таза цапнула. Афонька крякает, передает недокуренную папиросину кому-то из мальчиков и идет помогать. Тазик с травы поднимает и стоит с ним навытяжку, так, словно это чаша драгоценная, а Турбина – сказочная королева, совершающая ритуал утреннего омовения. С белья капли срываются, летят вниз, цепляясь за лучики солнца.
На ночной обход столицы мы выдвигались всем кагалом. Время уж больно веселое было, в плане бандитизма. Хорошенькой барышне в три часа ночи на московских улочках одной делать было совершенно нечего, даром что барышня могла перекинуться в крысу, в птицу или собаку. Вот мы и ходили сообща по темным и не сильно приветливым улицам. В отведенном на учебу районе разбивались на парочки, шмыгали по дворам, просматривали окна, за каждым из которых – как минимум одна семья. Коммунальное время, уплотненное… Пока вдвоем весь двор переберешь – час пройдет, а то и больше – с непривычки-то. Особенно если вы с коллегой не только ведьмачите сообща: я же с тем славным мальчиком Димой все время в паре оказывалась. Почти случайно:
– И вон туда еще загляни, Дусь. Третий этаж, второе слева.
– Где лампа горит?
– Лампу не трогай, моя лампа… Там дурные новости.
– Знаю я, какие дурные, сама такие же получала. Димочка, ну не жадься!
– Это неспортивно!
– Ладно, забирай свою лампу, я к соседке. Нечаянная радость. Недель шестнадцать по акушерскому сроку.
– Травить собирается?
– У нее уже трое, тяжело. Давай вместе, чтобы по-честному. Я ей сон светлый залью, а ты соображай в материальном плане…
– Лотерея?
– Там результаты надо ждать, когда напечатают, а ей прямо сегодня.
– Кошелек на улице?
– Кошелек в этом дворе уже подкидывали. Слухи пощупай, про него весь двор гудит. С неба ей, что ли, эти деньги упадут?
– А хоть бы и с неба! Дуся! Эврика! Этаж последний, дальше только чердак. Вот с потолка и свалится. Что-нибудь тяжелое. Червонцы, золотые, дюжина.
– И цацки в стиле модерн. У меня колечко было, я его помню хорошо. Сейчас изображу.
– Не много на одного младенца? Ты не думай, были бы мои деньги… А тут подотчетные…
– Так вскладчину же, Дима. От тебя и от меня.
– Тогда сон – тоже вскладчину.
Мы в такие ночи не только волхвами работали. У нас много другого было – страшного, безнадежного, такого, от чего порой хотелось заткнуть уши, закрыть глаза и орать до потери голоса. Даже мне, много чего повидавшей в оккупации. Даже этому чудесному апрельскому Димочке, который входил прошлой весной в освобожденные городки…
Ленка и Дорка безропотно выдали мне наше платье, со строжайшим наказом не садиться на крашеные скамейки и ничего не приносить в подоле. К последнему совету я прислушалась, ибо обзаводиться детьми в неполные семьдесят лет рано, а вот скамейки благополучно вылетели из головы. В результате утро того майского дня я встречала на крыльце с испорченным нарядом, пытаясь уничтожить последствия крайне романтической ночи на Пионерских прудах[12]. Масляная краска в те годы была ядреная, не иначе с военного склада. Обычное бытовое ведьмовство такие пятна не брало, приходилось по-мирскому, ацетоном. Вечером того же дня Дорочка намылилась с профессором в гости на бар-мицву и хотела выглядеть красиво. Потому как самый настоящий профессор Фейнхель, Леонид Борисович, тыща семьсот седьмого года рождения, просто так на дороге не валяется.
Теплый хмурый рассвет предназначался мне одной. Дождь собирался о чем-то поговорить, заморосил, готовясь к длинным монотонным речам, в последний момент передумал. Наш служебно-сторожевой забор начал облаивать входящих, а потом вдруг запнулся и заскулил тоскливо. Учуял. Спустя секунду или две на тропинке, ведущей от проходной к баракам, нарисовались Фонька и Турбина.
Ну все, дотанцевались. Держались-то они красиво, хоть фотографируй их и помещай на экран, прямо под роковую надпись «конецъ фильмы». Стоят эти двое еще рядом, даже дышат одинаково, а мысли у них уже поодиночке текут, причем в категорически разные стороны. Ей обидно до отчаяния, ему – тоскливо до тошноты.
У Фоньки в зубах торчит папироса, а лицо такое окаменевшее, что скороспелая щетина на нем смотрится как мох на бронзовом изваянии героя. У Турбины за ухом маленькая веточка черемухи – белая и поникшая. То ли расцвела преждевременно, то ли Фоньчик специально этот цветок раньше срока распустил… Ну и, разумеется, Турбина в Фонькином кителе, красиво наброшенном на тонкие плечи, а он весь из себя затянутый тугим ремнем. Стоят, не смотрят друг на друга, молчат. Потом она в кухню прошагала.
Я сгребла свое барахло со ступенек, сунулась за ней, оставила Фоньку наедине с папиросой и тоской. Турбина стояла у подоконника, обхватив общий граненый стакан. Глотала заварку так жадно и неуверенно, будто отравиться ей решила. Одиннадцать по шкале Зуммера, объект готов к решительным действиям и уже начал их осуществля…
– Вам чем-то помочь?
– Нет. Не надо. Спасибо… – Зубы отчетливо стукнули по стеклу. Раз, другой, пятый. Словно кто-то невидимый печатал одним пальцем на огромной пишмашинке указ, отменяющий нынешнюю весну.
– Турбина? Вам плохо?
Она посмотрела. Я решила, что меня пощечиной обожгло или, может, чай в лицо выплеснули. А это был взгляд. С той горячей, пылающей ненавистью, которой я вдосталь навидалась в оккупированном Смоленске. Там на меня, машинистку фрицевской комендатуры, так смотрели соседи. А тут просто юная женщина. Красивая до обморока.