Денис Луженский - Тени Шаттенбурга
В тесном дворе Николас внезапно оказался внутри плотного облака пыли. Сгорбленный старик в черной сутане отшатнулся, заслоняясь метлой, точно алебардой.
– Ох, молодой господин! Прощения, прощения просим, молодой господин!
– Не беда, – Николас выдавил из себя приветливую улыбку, потом смахнул с рукава жиппона длинную рыжую иглу. – Вот чудно, и где же у вас тут сосны растут? Я, как из леса к ущелью выехал, не видел ни одной.
– Это… – Древний метельщик подслеповато сощурился, разглядывая добычу гостя. – Это небось с дровами привезли. Небось на телеге, на телеге-то… Ан, может, и ногами принесли, э? Небось, как братья-то с ночи вертались, так сверху и нанесли. Сверху-то сосны растут, на горе, стало быть. Всякий раз оттуда сору наносят, молодой господин. Прямо спасу нет. Каждый день туда шастают то по двое, а то, слышь, и большей кучкой. Натопчут, сору натащат, а мне – знай мети.
– Вот и мети, Карл, – прервал старика суровый, холодный, как вода из ледника, голос. – Метлой мети, а не языком.
Под взглядом появившегося на крыльце аббата монах умолк и съежился, будто его ударили. Бормоча что-то испуганно-просительное и совершенно невнятное, он попятился прочь от настоятеля. Удивленный Николас обернулся к отцу Герману – тот, при всей своей строгости, не казался ему таким уж грозным.
– Брат Гаспар, должно быть, отлучился, – ровным голосом произнес аббат. – Я сам покажу тебе, где ты будешь ночевать.
И он, сделав приглашающий жест, вернулся обратно в большую квадратную башню, бывшую когда-то донжоном замка. Следуя за ним, Николас поднялся на два яруса, прошел мимо покоев настоятеля и взобрался по деревянной лестнице еще на ярус.
– Вот, – аббат распахнул низкую дверь, – располагайся тут. Не обессудь за скудость и тесноту, мы редко принимаем гостей и не держим для них особых комнат.
По-видимому, прежде, еще в бытность Рихарда, здесь обитал кто-то из слуг, а может, и вовсе была кладовая. Маленькая, тесная клетушка: три шага в длину, два в ширину, в ней едва-едва хватило места для грубо сколоченной кровати. Вечерний свет лился в комнату сквозь узкое оконце.
– Тебе принесут поесть и умыться. Если понадобится что-либо, позови – я предупрежу братьев, и кто-нибудь из них будет поблизости.
– Нет нужды беспокоиться обо мне, я мог бы просто спуститься в общую трапезную и…
– Это беспокойство – не о тебе, сын мой, – спокойно заметил аббат, – а о тех, кто вверен моим заботам. Мы живем уединенно, мирские дела все остались для нас за стенами монастыря. Гости извне, как я уже говорил, редкость в обители, и потому каждый такой гость – причина волнений и смущения умов. Отнесись с пониманием.
– Разумеется, отче, – кивнул Николас с почтением, а сам подумал: «Чего уж тут не понять, святой отец. Не хотите вы, чтобы я с братьями болтал».
Сумрачная каморка неприятно напоминала темницу, и он, пожалуй, не слишком бы удивился, если бы услышал, что аббат, уходя, закрывает дверь на замок. Однако тот просто удалился, мягко шлепая по коридору подошвами сандалий.
Снаружи смеркалось, вечер опустился на замок-монастырь, набросил на тяжелые каменные башни кисею теней, протянувшихся с горных хребтов Небельберга. Тени словно проглотили крепость, во дворе совсем стемнело. Сквозь оконце, в которое едва пролезала рука Николаса, он мог разглядеть лишь кусочек вымощенной камнем площадки перед воротами. Там, устроившись на низкой скамеечке, сидел человек в сутане – должно быть, тот самый привратник по имени Гаспар. Короткостриженая голова склонилась на грудь, монах дремал.
Министериал прошелся по комнате – три шага к двери, три к окну. Снова выглянул в узкую каменную щель. Во дворе что-то происходило: четверо братьев разбудили привратника и перемолвились с ним парой негромких фраз. До ушей Николаса донеслось, как ему показалось, слово «пещера». Без долгих возражений Гаспар скрылся под аркой ворот, в вечерней тишине отчетливо скрипнули железные петли.
«Наверное, калитку открыл», – решил молодой человек. Он чувствовал к происходящему смутный интерес.
Монахи между тем один за другим исчезли в сгущающемся сумраке, опять заскрипел плохо смазанный металл, и вскоре привратник занял свое насиженное место на скамье.
– Какого дьявола? – пробормотал Николас, сосредоточенно хмуря тонкие брови. – Куда эти четверо собрались на ночь глядя?
Он снова проделал путь в три шага к двери, повернулся, с отвращением посмотрел на кровать, укрытую тонким сенным матрасом.
– Воронье чертово! В конце концов, никто не брал с меня слова, что я буду здесь сидеть!
Решительно повернувшись к выходу, Николас уже потянулся к двери, как вдруг она сама распахнулась перед ним. На пороге комнаты воздвиглась огромная фигура – широкоплечий и высокий, как Голиаф, детина в черном монашеском облачении вынужден был согнуться едва ли не вдвое, чтобы пройти под низким косяком. Оказавшись внутри, гигант разом занял большую часть клетушки. Оторопевший министериал увидел лицо, будто вытесанное плотницким топором из дубового бревна, – массивные, тяжелые черты, грубые скулы, подбородок булыжником, густые и не светлые даже, а какие-то белесые волосы и брови. Голиаф взглянул на гостя с равнодушием деревянного идола, возвышающегося посреди языческого капища… и протянул ему большую глиняную миску. Николас принял ее почти машинально, а великан поставил у порога деревянное ведро с водой и вышел, так и не вымолвив ни слова.
Когда дверь за ним закрылась, молодой человек еще пару минут стоял в неподвижности, пока не осознал, что старательно прислушивается. Он помнил, как шлепали по дощатому полу сандалии аббата, как тихонько подпевали его шагам плохо пригнанные половицы. А тут настоящий гигант, человек-гора – и ни шороха, ни скрипа, никакого иного звука.
– Чертовы… – Николас осекся и, помедлив еще секунду, осторожно выглянул в коридор. Там было пусто и темно, на стене, с трудом рассеивая сумрак, чадила масляная лампа. Гигант ушел, но вместе с ним ушло и желание побродить без спроса по бывшему замку.
В миске обнаружились два больших желтых яблока, хлеб, кусок козьего сыра и кружка с молоком – тоже, несомненно, козьим. Что ж, могло быть и хуже. Вздохнув, Николас умылся ледяной водой из ведра, сел на жесткую постель и принялся за трапезу.
4
– А темнеет-то все раньше и раньше. Ночи долгие стали, светает поздненько. Нам оно никак не на руку – чем ночь длиннее, тем для нечисти раздолья больше. Не люблю зиму и темноту, люблю летние жаркие деньки. А ты?
– Угу.
– Что угу? Ты темноту, спрашиваю, любишь?
– Люблю.
– Вот те на… да за что же?
– А просто люблю.
– Эх, оно и видно по всему, что темная ты лошадка, Джок!
– А ты – трепло, – беззлобно огрызнулся белобрысый мечник, не поворачивая головы.
Проныра только вздохнул, скрывая досаду. Верно, гауптман его наказать решил, когда подсунул в пару этого молчуна. С одной стороны, конечно, надежный малый, а с другой – тоска смертная с ним, что в деле, что в гульбе. Ни слова лишку не скажет, а рот откроет – цедит по капле, словно вино из опустевшего бочонка.
Джока болтовня рыжего не развлекала, но и не раздражала особо. В сущности Проныру можно понять: скучновато по городу полдня шататься, просеивать сквозь мелкое сито дорожную пыль чужой болтовни, сплетен и базарных склок в надежде усмотреть на дне хоть единую золотую крупинку полезных сведений. И Девенпорт здраво рассудил, приставив к рыжему именно Джока, а не, скажем, Хряща. Уж эти двое уболтали бы друг друга до желудочных колик, да толку вышло бы чуть. А так – Проныра слушает внимательно, Джок тоже вроде как слушает, но при этом твердо знает: уши в его работе – не главное. Главное начнется, если напарничек что-нить важное узнает аль увидит. Вот тогда и он пригодится – либо следить, либо бежать, либо рубить.
– Темнеет, – вздохнул Проныра, – вот еще вдоль южной стены пройдем, и можно в трактир завалиться – там разговоров больше, а коситься на нас будут меньше. Из-за всего этого шума каждый с прищуром глядит, и связываться с ними…
– Тихо, – Джок неожиданно остановился. – Слышишь?
Напарник нахмурился и открыл было рот, но сказать ничего не успел – прямо на него из темной узкой расщелины подворотни вылетел растрепанный и грязный, как трубочист, мальчишка. Чудом избежав столкновения, Проныра крутнулся на месте и цепко ухватил пацана за ворот рубахи.
– А ну стоять, щеня! Летишь точно оглашенный!
– Ой, дядечка, пусти-и-и! – Мальчишка завертелся пойманной ящерицей, но рубаха была прочной, и оставить по примеру ящерицы в руке незнакомца «хвост» оторванного ворота никак не получилось.
– Ох, больно ты шустер, карапет! Не иначе обчистил кого? Ишь, под ноги кидается… А что, Джок, не сдать ли стражникам щенка?
– Да мне ж самому надо! – вдруг выпалил мальчишка, переставая вырываться. – Я ж к ним и бегу, дядечка! Мы ж там с Михелем в канаве такое… та-акое… Кнорр[54] пустили, а он под мосток… А там это! Михель в один проулок, я в другой… За стражей! Пусти, дя-а-адь!