Джон Джейкс - Брэк. Знак демона
А представлял себе Руссо «патриархальную» культуру так: народ разбит на кланы и наслаждается плодами земледелия, но еще не возникла частная собственность. Есть указания на то, что такого времени никогда не существовало. Семьи и мелкие группы объединившихся людей, как единицы общества, вероятно, восходят к нашим австралопи-текским предкам. Даже у самых первобытных из ныне живущих народов есть какие-то представления о собственности, хотя бы только в виде прав охотиться и ловить рыбу в определенных местах. Но Руссо не обладал знаниями Дарвина, Менделя, Фрейда, Льюиса Г. Органа и их наследников.
Поиск несуществующего «естественного состояния», когда все люди были мирными, счастливыми и добрыми, продолжался всю «эпоху романтизма» и господствовал примерно в 1790-1840-е годы. Движение это продолжалось и после. Его влияние заметно в некоторых из утопических колоний, образованных в XIX веке в Соединенных Штатах Америки.
Романтическая иллюзия о первобытном «золотом веке» процветания существовала фактически вплоть до нашего времени. Джек Лондон, который сильно повлиял на Роберта Говарда и который, не заботясь о сочетаемости, смешивал марксизм, расизм и романтизм, был переполнен ею до краев. И эта иллюзия еще не умерла, о чем свидетельствуют движения коммун так называемой контркультуры 60-х годов (единицы таких культов и колоний оказались жизнеспособными — это общины типа хаттеритов, которые, набрав себе людей из немецкого крестьянства, сочетали сильные религиозные убеждения, пуританский образ жизни и страсть к тяжелому труду. Будущие основатели современных коммун могут взять это на заметку). В 1890-х в массах возникло стремление назад — к природе. Оно проявилось в романе Редьярда Киплинга «Книга Джунглей» (изд. 1894 — 1895), который представлял один из самых чистых образцов такого романтизма (до появления Тарзана). Маугли, с детства воспитанному, в Индии волками, «…было лет семнадцать. На вид он казался старше, потому что от постоянного движения, самой лучшей еды и привычки купаться, как только ему становилось жарко или душно, он стал не по годам сильным и рослым. Когда ему надо было осмотреть лесные дороги, он мог полчаса висеть, держась одной рукой за ветку. Он мог остановить на бегу молодого оленя и повалить его на бок, ухватив за рога… Народ Джунглей, раньше боявшийся Маугли из-за его смекалки, теперь стал бояться его силы, и когда Маугли шел по своим делам, шепот о его приближении расчищал перед ним лесные тропинки»[4]. Киплинговские персонажи — животные — отпускают ехидные замечания о «цивилизованных» людях: «Люди — это всего лишь люди, Маленький Брат, и их болтовня все равно что болтовня лягушек в пруду». «Людям всегда требуется строить западни для людей, иначе они места себе не находят. Люди — кровные братья бандерлогов [обезьян]. Кто такой Человек, чтобы мы боялись его, — голый коричневый землерой, безволосый и беззубый, пожиратель грязи?» (Под «Человеком» Киплинг подразумевал индийцев, которых он не любил. Он больше уважал своих имперских собратьев — британцев.) Через семнадцать лет после первой «Книги Джунглей» Эдгар Райс Берроуз написал «Тарзана, приемыша обезьян» — роман слишком хорошо известен, чтобы цитировать его на этих страницах. Берроуз говорил, что его вдохновили вовсе не рассказы Киплинга, которого он никогда не читал, и утверждал, что идею ему подала легенда о Ромуле и Реме. Но, впрочем, Берроуз никогда не признавал и того, что извлек свои идеи Барсума из теософской Атлантиды и Лемурии мадам Блаватской, хотя сходство кажется слишком близким для простого совпадения. Роберт Говард находился под влиянием романтической иллюзии от Берроуза, Лондона и Киплинга, так же как и от других. Естественным результатом стала идеализация им первобытной жизни. Подобно другим авторам героического фэнтэзи, он восхвалял варваров и основывал свои рассказы на этих исходных посылках. Например, он сказал о Конане: «Теперь варварское начало в короле стало более явственным, словно при приближении опасности с него спали внешние признаки цивилизации, обнажив первозданное ядро. Конан возвращался к своему изначальному типу. Он вел себя не так, как повел бы себя при тех же условиях цивилизованный человек, и мысли его текли не по тем же каналам. Он был непредсказуем»[5]. Другие тоже подчеркивали нестандартность варвара, его непредсказуемость и свободу от цивилизованных табу и ингибиций. Однако, судя по всему, что я смог узнать, варвары в целом более привержены условностям, предсказуемы и ингибированы, чем цивилизованные люди. Они могут и не соблюдать табу цивилизации, но у них в избытке хватает своих. Причина этого заключается в том, что среди варваров, для того чтобы они могли ладить друг с другом, сила обычая должна быть больше, чем в цивилизованном обществе. У них ведь нет нашей сложной системы уголовного и процессуального кодексов, полиции и судов, чтобы приструнить нарушителей порядка. А то, что у варваров отсутствует по части табу, охватывающих один из аспектов жизни, как, скажем, секс у полинезийцев или насилие у команчей, — это более чем компенсируется жесткими правилами относительно других норм поведения. Этикет, как, к примеру, у арабов-бедуинов, может быть очень сложным. В долгой, объемистой, иногда язвительной переписке Говарда с Г. Ф. Лавкрафтом Говард часто писал, что хотел бы родиться в одном из пограничных городов Дикого Запада. Но если б он когда-нибудь действительно оказался в такой среде, я подозреваю, что поскольку он очень любил читать, то отсутствие любого чтения вскоре погнало бы его, растерявшего иллюзии, обратно к «цивилизации». Маленькие городки Техаса, может, и не были пределом изощренной урбанизации, но они еще дальше отстояли от истинно первобытной среды, такой, как существовала в безграмотном индейском племени. Говард признавал, что в своем нынешнем воплощении он не был создан для такой жизни; но, по его мнению, из него вышел бы хороший варвар или житель границы, если б он мог родиться и вырасти в такой обстановке. Лавкрафт тогда обвинил Говарда в романтизме, сентиментальности, наивности и в том, что он «враг человечества». Говард огрызнулся в ответ, что идеализация Лавкрафтом XVIII века ничуть не менее романтична и наивна. Так оно и было. Ибо в своем пылком увлечении сельской жизнью XVIII века Лавкрафт лелеял собственную версию романтической иллюзии. Он любил говорить про себя, что по натуре он «совершеннейший провинциальный сквайр»[6]. Что ж, не он первый думал, что у него инстинкты собственника без собственности. Если б Лавкрафту когда-нибудь довелось поработать на ферме подсобным рабочим, он, возможно, испытывал бы меньшую ностальгию по сельской жизни. Как сказали Дюраны, «торговцы словами склонны идеализировать сельскую жизнь, если они избавлены от ее забот, скуки, насекомых и тяжелого труда»[7]. Более того, в юности Лавкрафт и сам был не меньшим варварофилом, писавшим: «Единственная здоровая сила в мире — это сила волосатой мускулистой правой руки!»