Генри Олди - Пленник железной горы
Ладно, речь не о нас, речь о дяде Сарыне.
Это ж как дядя Сарын тетю Сабию любит, а? Как любит, если ради нее от грозного облика отказался! Я бы на его месте с утра до вечера Первым Человеком ходил. И он бы ходил – я же видел, ему нравится. Нет, не ходит. Стареет, болеет, о колыбели заговаривать начал. Я сперва решил: в детство впал, бедолага. Мне тетя Сабия объяснила: среди трех колыбелей Елю-Чёркёчёх есть молодильная. Ляжешь бабушкой, встанешь правнучкой. Если, конечно, по уму ложиться, с толком. Они с дядей Сарыном там уже лежали, вдвоем в одной колыбельке. Тут я засмущался и расспросы прекратил.
Плюнул бы Сарын-тойон на колыбель, вышел бы из дома Первым Человеком раз и навсегда – и болезни бы удрали, и годы с плеч свалились! Первый Человек только с виду старик, а на деле – ого-го! Он бы – ого-го, а тетя Сабия бы моей мамой стала, или кузнечихой. Подмял бы ее дядя Сарын, как лесной дед олененка-тонконожку. Он бы!.. она бы… Я бы объяснил лучше, да слов у меня маловато. Ничего, вы и так разберетесь.
Вот это, я понимаю, любовь!
Когда я уходил, за кустами, где я раньше сидел, полыхнуло. Ветки мешали, но я приметил, что земля треснула – самую малость, будто губа от легкого тычка – и все, что я от глубоких раздумий навалил, в трещину ухнуло. Сгорело, небось, дотла. Я так полагаю, мастер Кытай нарочно вокруг дома хитрые огнища обустроил. Привык с боотурами дело иметь, знает, как с нами надо.
– Нюргун! Эй, Нюргун!
Это я брата зову. Нет брата.
– Нюргу-у-ун!
Сани пустые. Лавка с колесиками куда-то делась.
– Эсех!
Нет Эсеха. Поубивали они друг дружку, что ли?
– Эсе-е-е-ех!
Если поубивали, где трупы?
– Уот! Уо-о-от!
Не добудишься. Храпит – Нюргун бы обзавидовался.
– Жених! Женишок!
Это еще что? Это еще кто?!
– Сужены-ы-ы-ый!
Это не я, клянусь!
– Люби Куо-Куо! Бери Куо-Куо!
Тут я все и понял. И бегом в конюшню:
– Стой! Отстань от него, дура!
– Станем вместе спать, детей рожать!
– Нельзя ему! Он больной!
– Боотур-удалец! Хорошо нам будет!
– Убью! Убью заразу!
Бах! Трах! Тарарах! Алатан-улатан! Отлетели, оторвались девять журавлиных голов! Еще удачно, что я от удара расширился, разбоотурился. Сразу же и усох, зато сумел, устоял на ногах. Иначе точно бы на задницу плюхнулся. А как тут не плюхнуться, если в тебя дурила Эсех с разгону, лавиной с перевала – арт-татай?!
– Она! Она сама!
Трясет парнишку. Ну да, меня тоже трясло. И Зайчика трясло – я когда его в Кузню возил, вроде бы про Куо-Куо помнил, заранее высматривал, да проморгал. Переживал я страшно, казнил себя лютой казнью. Мюльдюн меня успокоил: ее, мол, все промаргивают, обычное дело. И откуда только вылазит, невеста без места?
Вцепился в меня Эсех, не отдерешь. Блажит:
– Сама! Это не я!
А из конюшни:
– Трогай! Нюхай! Бери!!!
– Сама! Сама!
Ошибся я. Сказал: не отдерешь – ничего, отодрал. Швырнул мальчишку поближе к арангасу, под семейный присмотр. Уот дрыхнет, так, может, хоть арангас позаботится. У меня другая забота, мне адьяраев не утешать.
– Нюргун! Держись!
– Жених!
– Я уже иду!
В дальнем стойле на ворохе соломы творилось непотребство. Куо-Куо я не видел, зато прекрасно видел Нюргуна. Брат был толкушкой в миске: вверх, вниз, снова вверх. Брат был дорогой в горах: подъем, спуск, опять подъем. Брат был морем: прилив, отлив, раз за разом. Он пыхтел, сопел, бурчал. А под ним стонало, охало, вскрикивало:
– Жених! А-а-а! О-о-о!
– Прекрати!
Я ринулся вперед и споткнулся, чуть не упал. Железная рука удержала меня за шиворот. Рубаха затрещала, на спине лопнул шов. Вторая железная рука обхватила горло беспощадным обручем. Тяжеленная пятерня глыбой камня рухнула на плечо. Пальцы – клещи.
Не спрашивайте, как я остался усохшим. Чудо? Подвиг?
– Пусти!
– Цыц! – прохрипел мастер Кытай. – Закрой рот!
Убьет, подумал я. Сперва меня, потом Нюргуна. Убьет, и поделом.
– Я их растащу! Я все исправлю!
– Чш-ш! Идем-ка отсюда…
Солнце, плохо различимое за облаками дыма, ослепило меня так, будто я всю жизнь провел в темном подземелье. Из глаз брызнули слезы. Первым, что я увидел, когда зрение вернулось к Юрюну-боотуру, был Эсех. Парень дрожал, забравшись под арангас. Ноги подобрал, уперся коленками в подбородок, спину выгнул дугой, словно его по новой к матери в утробу запихали. Зубами лязгает: д‑ды-ды‑ды, ды-ды! Вот уж не знаю, с чего это он дрожал дрожмя, сидя в полной безопасности – от пережитого страха или от лютой ненависти. Прибьет нас кузнец, не прибьет, а Нюргун и тут обставил гордого Эсеха Харбыра. Опозорил, украл победу. Завалил на солому, мнет да топчет.
Сказать по правде, я бы предпочел видеть в победителях Эсеха.
– Мастер Кытай! Я… мы…
Кузнец плакал. По корявому лицу его текли слезы – крупные, как летняя роса на листьях багульника. Слезы путались в морщинах, застревали в рыжей щетине, стекали в приоткрытый рот. Тыльной стороной ладони мастер Кытай утер лицо, размазав по щекам сажу. Солнце, успокоил себя я. Это все солнце. Белый Владыка, сделай так, чтобы все дело было в солнце…
– Внучата, – сказал кузнец. – Детишки пойдут.
Я обмер.
– Выращу, ремеслу обучу. Молоток подарю.
– Молоток?
– Ты не мешай. Пусть любятся, пусть. Девку понять надо, горе у нее. Ластится, квашня, к этим, – с нескрываемым презрением он кивнул на Эсеха. – В штаны лезет, ищет. А с них, с молокососов, какой спрос? Разве они знают, что куда совать? Совалка у них не выросла. Боятся девки-то, шарахаются. Орут, как резаные. Пятерых заиками сделала! Мы со старухой следим, лупим дурёху, на крюк вешаем… Да разве за ней, оглашенной, уследишь? Пугает детишек, а после рыдает втихомолку. Твой-то взрослый, хозяйство справное. Ума маловато, так разве ж в этом деле ум надобен? Слышь, и девка подтверждает! Да ты ухо-то наставь…
Я слышал. По-моему, на Восьмых небесах слышали.
– Не лезь, а? Сколько ждали, маялись – дождались…
– А мы?
– Что – мы? Кто – вы?
– Ну, спутники. Которые мальчишек в Кузню возят.
– И что?
– Мы же взрослые. Точно, взрослые! Чего она к нам не пристает?
Кузнец вздохнул.
– Боится, – объяснил он. – Боится она вас, перекованных. Страх ее берет, если по бабьему делу. Страх и ужас. Старуха выясняла: все внутри будто льдом кует. Гиблое дело, если льдом…
– Страх? А ухаживать за нами она не боится?!
– Тоже боится. Спрячется в кладовке, поплачет, чтоб никто не видел, и давай вас, лежачих, обихаживать. Кормит-поит, умывает, срамной туес выносит. Страх страхом, а больше ведь некому?
– А мы почему к ней не пристаем? Когда уже здоровые?