Когда не горят костры - Джезебел Морган
Староста хмурился и переводил взгляд с разговорившегося Ивейна на генератор и обратно. Видно было, что неуютно ему рядом с непонятной, колдовской вещью сидеть, даже отодвинулся от него подальше.
– Опасные ты слова говоришь, милсдарь лекарь, – серьёзно сказал староста, явно не спеша всё слепо отрицать, как Ивейн того боялся. Неужели прислушался и поверил, неужели получилось? – Да откуда знать тебе, что штука эта – не божественная?
Ивейн с трудом подавил зевок и потёр слипающиеся глаза. Чтоб освежиться слегка, залпом допил морс, прежде чем ответить:
– Мы, лекари… вы же сами нас едва ли не за колдунов считаете, мол, знаем много… вот, знаем… делают такие штуки те, у кого помыслы злые…
Слова путались, разбегались, оставляя во рту только вяжущий вкус морса, который становился всё сильнее и сильнее, вот уже и ни звука не выдавить, языком не пошевелить. Моргать – и то, через раз удается, всё плывёт и двоится, видно только, как серьёзно и мрачно смотрит староста, как головой сокрушённо качает. Говорит что-то, а не разобрать уже толком, только отдельные слова сквозь марево пробиваются, да смысла в них никакого:
– Спи, милсдарь… понять должен… дочь защитить. Богов злить не хочу… ох, сохраните, добрые боги… проснулся бы завтра… не слишком ли много дурмана плеснул…
А потом тишина так плотно залепила уши, словно звуков и вовсе на свете не было. Ивейн попытался усилием воли распахнуть глаза, да последнее, что увидел, как к лицу дощатый пол приближается.
Удара он уже не почувствовал.
* * *Праздник начался, когда солнышко за холмы на той стороне реки нырнуло, в багряный окрасив облака и неспокойную, быструю воду. Зимцерла поёжилась, накрутила нервно на пальцы длинный хвост пояска, затянула посильнее, так, что плетёный узор на коже отпечатался. Она сидела на самом краю бисова обрыва, бесстрашно свесив ноги вниз и бросая на воду уже пожухшие цветы из венка.
За спиной всё громче и громче звенели смех и песни – Купала на пороге, жги огонь, славь жизнь, радуйся!
Зимцерла не могла радоваться. Даже убедить себя, что долг деревне отдаёт, что благодарностью платит людям, что ей жизнь спасли, – и то не могла. А всё из-за лекаря этого! Вот зачем, зачем она его слушала, с ним говорила? Зачем поверила, что сама она – ничуть не хуже остальных, что тоже заслуживает того, чтобы жить?
Позади раздались шаги, медленные и тяжёлые, кто-то поднимался к ней – видать, нашли крайнего, чтоб за ней послать, а то как же, праздник, да без главной жертвы!
Она распрямила плечи, вскинула голову, но не обернулась, так и прикипела взглядом к холмам на том берегу. Ждала, что её окликнут, с уважением, с шуткой ли, но шаги звучали всё ближе и ближе, пока с тяжёлым вздохом рядом с нею не уселся староста.
Зимцерла скосила глаза на приёмного отца, но ничего не сказала. Нечего ей сказать ему было. В конце концов, это он её обрёк, это он предложил ей собою Боженку заменить и Березнице за её щедрость отплатить и от гнева богов защитить. Ну да, староста же, в первую очередь должен о всей деревне думать, а не о дочерях.
– Зимушка. – Голос его звучал тихо, подрагивая, как сквозь слёзы. – Как ты?
Она только плечом дёрнула. Мол, сам догадайся. И всё же потеплело слегка на сердце: печалится приёмный отец, горюет, сам своему долгу, поди, не рад. Захотелось кинуться ему на грудь, прижаться лицом к плечу, от всего мира прячась, как в самые первые дни в деревне. Обернулась к нему Зимцерла – да так и застыла.
Он не смотрел на неё, взгляд отводил, хмурился, и ни тепла, ни жалости не было в его лице.
Зимцерла прикусила щеку, чтоб с накатившей горечью справиться, и сказала ровно:
– Если тебя за мной послали, то я готова.
Он кивнул, помог ей подняться, но так ей в лицо и не взглянул. Словно мыслями далеко уже был. Словно другая беда душу ему терзала. Неужели, прежде времени одну дочь оплакивая, он доброго слова для другой не найдёт?
Неужели, единственный человек, что о ней пёкся, кому дело до неё самой было, – это лекарь пришлый?
Проглотив жгучую обиду, Зимцерла растянула губы в улыбке:
– Не горюй раньше времени, отец. Может, богам по нраву наша жертва придётся, и помилуют они Божену.
Ровный, спокойный голос с большим трудом дался, да не оценил приёмный отец, только качнул головой, сказал коротко:
– О том же молюсь, милая.
Никогда отец тепла душевного не проявлял, не дождаться от него было слова доброго без веского повода, но раньше Зимцерла в этом признаков нелюбви не замечала. Ну вот такой он человек, зато добрый, справедливый и честный. Взял под свой кров беспризорницу. Разве дела не важнее слов?
А сейчас вот задумалась: а была ли то доброта? Или холодный расчёт? Рабочие-то руки в семье лишними не бывают.
Когда они спустились к реке, на берегу уже вспыхнули костры, столь высокие, что языки пламени нежно лизали тёмно-синее, бездонное небо, а искры, снопами взметавшиеся ввысь, затмевали крупные летние звёзды. Тут же к Зимцерле подскочили девицы, разрумяненные, в пышных венках, схватили её за руки:
– А вот и наша старшая сестрица!
– Скоро час настанет с ней прощаться!
– Ай, растрепался её венок, разве можно так на глаза Яриле да Лелю показаться?
– Ай, платье её из небелёного холста, разве можно её, ненарядную, отпустить?
Они тут же затянули тягучую ритуальную песню, в которой смешались и плач над покойником, и проводы невесты, повлекли Зимцерлу к поляне меж костров.
Кто-то стянул её растрёпанный венок, сунул ей в руки, и Зимцерла равнодушно швырнула его в костёр, и ещё больше искр взлетело к небу. Тут же откликнулись все смехом и криками, славя Ярилу. Множество рук вцепились в её платье – в рукава, в ворот, в подол – разодрали его и стянули, вслед за венком отправили в огонь. Влажный и липкий воздух летней ночи лизнул кожу, и Зимцерла вздрогнула, как от пронизывающего ветра. Не успела она прикрыться в смущении, как остальные девицы обрядили её в праздничное платье, вышитое красными лентами и обережными узорами.
Снова потянулся хоровод под песни-причитания, а она стояла в центре его, невидящим взглядом глядя в никуда. Как и утром, подходили к ней девицы, соседки и подружки, но уже не обнимали. Стараясь даже не прикоснуться к ней, они своими поясами её опоясывали, яркими, с замысловатым узором – долгие месяцы до праздника над ними мастерицы корпели, перещеголять друг друга пытаясь. Ни одна глаз к её лицу не подняла, все спешили поскорее ритуал закончить.
Наконец, новый венок ей надели – да не на голову, а на шею, как ожерелье. Или ярмо.
«Славно, – подумала Зимцерла, – что обряд от меня говорить не требует». Смогла бы она не выдать горячей, едкой обиды, смогла бы скрыть выворачивающий наизнанку страх?
Когда хоровод распался, чуть в стороне парни с хохотом и гиканьем покатили к реке горящие колёса. Те маленькими солнышками подпрыгивали по склону, падали в воду с шипением. Парни суетились рядом, друг перед дружкой красовались, у кого колесо горело ярче, подскочило выше. Это тоже гаданием было, как и венки, – хоть и негласным. Не принято у парней было признавать, что они судьбу пытаются узнать, а не силой приручить.
Зимцерла приблизилась к ним, наблюдая за огненными колёсами с нездоровым любопытством, словно пытаясь заглянуть в будущее, которое будет уже без неё. Кому судьба прочит долгую жизнь в сытости и достатке, а кому голод и тяжёлую работу? Можно было б взглянуть, и как подруженьки венки реке отдавать будут, да Зимцерла честно себе призналась, что на девичье гадание ей смотреть тяжелее будет. Словно кому-то из них может выпасть будущее, у неё отнятое.
Тут одно колесо сорвалось с шеста, на котором его катили, подпрыгнуло и закружилось на месте, затлела под ним трава. Весёлый грай сменился встревоженными криками, со всех сторон заспешили мужики, стаскивая с себя рубахи – огонь забивать. Зимцерла поспешила отойти поглубже в темноту, пока не сказал никто, что это всё её дурной глаз, что это она свою беду на всех делит.
Шепотки всё же поползли – о дурном знамении, о грядущем лихе, о немилости богов. Кто-то даже