Закон Кейна, или Акт искупления (часть 2) - Мэтью Стовер
И во время всего процесса нейродегенеративное заболевание неумолимо превращало его в тот тип человека, борьбе с которым он посвятил жизнь: в тупого и склонного к насилию безумца. И он понимал это.
Все годы... каждый раз он смотрел на меня и вспоминал, как бил меня. Каждые побои. Вспоминал, как душил меня. Вспоминал, как лупил меня руками или всякими предметами. Книгами. Стулом. Сковородой. Однажды (помню особенно ярко) это был газовый ключ.
Иногда он совсем помрачался. Нечасто.
Чертовски уверен, он отлично помнил, как забил маму до смерти.
Мы никогда о ней не разговаривали. Никогда. Но и вы могли бы прочитать это по его глазам. Накатывает воспоминание - и глаза становятся пустыми. Влажные мраморные шарики. Ничего. Ни грусти. Ни даже сожаления. Он терял нить разговора и куда-то уходил. Пропадал, как случалось после припадков буйства. Не скажу, что он "как бы умирал". Он был мертвым все время, но в эти моменты забывал видеть сон о том, будто еще жив. Или иначе? Или он видел сон, что умер, отдал жизнь ради нее?
Я подвел людей, которых любил. Неудача уничтожила меня. Что неудачи сделали с папой... не могу вообразить. Не желаю воображать.
Но знаю, почему он выбрал такой путь. Почему не убил себя и провел сорок лет в состоянии живого мертвеца. Я сообразил года через два после того, как вытащил его из Бьюка и перевел в особняк, к себе с Шенной и Верой. Сообразил, видя, как он смотрит на меня.
Представим, что мама явилась ему, как призрак Банко, и он умер... и воскрес к прежней жизни[2]. Вот какой был взгляд. Так он смотрел на меня. Я понял, что этот взгляд мне знаком. Так я смотрю в зеркало, думая о Вере.
Каждый раз, вытаскивая себя из того гиблого места, он давал обещание. Не мне. Этот взгляд означал, что он молча напоминал себе: не важно, насколько он сокрушен, насколько он беспомощен, болен и виновен, не важно, если я отрекусь и плюну ему в лицо и прокляну его имя... еще не выскоблен, еще остается тончайший шанс, что однажды он сумеет мне помочь. Не важно, чем. Самым малым. Может прийти день, когда он окажется нужен мне. Этот взгляд означал клятву: если такой день однажды придет, он будет на месте. Любой ценой.
Он будет там, чтобы спасти меня.
Даже если мне не понадобится спасение. Даже если вся стойкость, все страдания, вся гниль, сожравшая его мозг, и все угрызения совести, терзавшие сердце - всё было напрасно. Даже если нет ни малейшей хреновины, которую он сможет сделать.
Ибо всегда остается призрачный шанс...
Папа в рабочей клинике Миссии, на ногах, спутанная колючая проволока ярости и ужаса. Ведь он видел перед собой дурного человека. Небрежного убийцу, которому забрать чужую душу проще, чем вам принять душ. Десятки живых душ. Сотни. Человека, убивающего быстрее, чем отец моргает, и без всякого повода.
Он понял, что малейшее движение может оставить его на полу приемной, мертвым. И закрыл собой то, за что был готов умереть.
Встал, заслоняя меня.
И в тот нескончаемый миг насилия, что собиралось вокруг нас как буря, открылась внутренняя дверь клиники и помощник врача высунул голову. - Рабочий Майклсон?
Старикан обернулся, будто решил, что помощник говорит о нем. Разумеется, имелся в виду папа. Старикан тут же открыл дверь чуть сильнее и вошел внутрь. Вряд ли папа это заметил.
Как сказал старикан, у нас были проблемы серьезнее.
- Да? Я проф... рабочий. Рабочий Майклсон, - отозвался отец. - Как она?
- Пройдете со мной, рабочий?
И весь гнев вытек из папы, не оставив никакой поддержки. Он шатнулся и едва удержался на ногах, схватившись за мое плечо. - Я здесь с... это наш сын...
- Там очень тесно, рабочий. Ваш сын должен ждать здесь.
- Вы не можете... мы даже не можем войти вместе?..
Но я знал этот взгляд на лице помощника. Дернул плечами, вырвался из хватки папы и сел на скамью.
- Может, после вас, рабочий, - сказал помощник. - Мне жаль.
Жаль. Ага.
Лишь теперь - буквально теперь, слагая эти слова на расстоянии десятилетий, скорее похожих на столетия - я вижу нелепость. Папа мог смело смотреть в глаза смерти, не моргнув - но не мог сопротивляться жалкому медбрату. Тогда это было нормальным. Естественным. Это было основным уроком жизни.
Можно сражаться с опасностью. Нельзя сражаться с общим положением вещей.
Вот что похоронило нас в рабочем гетто при Миссии. Отец пытался сражаться с общим положением вещей. Когда мы стояли в клинике, шрамы поражений так изуродовали его, что он даже не решился возвысить голос.
Так что я сел на скамью и сидел, и ждал папу, когда он выйдет и скажет, что мама умерла.
А старикан? Он был прав. Я забыл про него, пока не увидел.
Увидел - вовсе не сюрприз для всех, кроме такого тупого осла, как я - в зеркале.
Зеркало было старым, почти как я, когда вылез в то утро из кровати. Кривые гвозди удерживали его на щелястой стене над ржавым рукомойником в убогом деревенском доме, где все было сырым и воняло плесенью. Зеркало было под стать: серебряная амальгама отстала слоями, черные пятна чередовались с годными участками.
Раз в неделю или две я вваливался в такой вот гостевой дом той гнусной деревушки, что была ближе всего, покупал припасы, какие мог найти, и грелся у камина с местными. Те собирались перетереть косточки, выпить побольше и убедиться, что мир еще не провалился в ад. Иногда лошадиная ведьма приходила со мной, даже ей иногда хотелось поспать в постели. Сменить темп.
И потому, не забывала она напомнить, что я, чертов олух, не становлюсь моложе.
В то особенное утро я очнулся один, хотя ложился не один. Она свалила так рано, что половина постели успела остыть не хуже могильного камня под дождем. Я даже не ощутил, как она уходила - чертовски странно, учитывая, кто я и как плохо спал. Если вообще спал.
Сознание утекло где-то в середине между полночью и зарей, но сон оказался кошмаром. Ну, не настоящим кошмаром. Что ж, нужно указать различие. Это было послание.
Лучше скажу - Послание.
И в том кошмаропослании, да какого хрена, я был Орбеком. Я оказался в Бодекене и вышиб мозги из старого горбатого огриллона по имени Копав, а потом принял его сына в