Сильные - Олди Генри Лайон
– Если ты занят, я…
Ну конечно, он не был занят. Когда Закон-Владыка бывал занят, это слышал весь дом. Я спрашивал так, для приличия. Отец пошевелился, плотнее укутал ноги дохой из темного, почти черного соболя. Доху подарила ему мама на день рождения. Отец всегда мерз, даже в лютую, по моему мнению, жару. Мерз он странно: снизу. Носил ровдужные[8] штаны на подкладке, набрюшник из седого бобра, кожаные ноговицы, поверх – суконные чулки, и все равно при первой же возможности мой любимый папа устраивал ногам парную.
Торс и плечи у отца были равнодушны к морозу и сырости. А шапку он снимал и клал рядом. Когда-то я пошутил на этот счет – не помню, как именно, но неудачно – получил от мамы такую таску, какой сроду не огребал, и завязал с шутками в папин адрес.
Протянув руку, отец взял чорон – его личный резной кубок для кумыса – не торопясь сделал пару глотков, вернул чорон на столик и благодушно ответил:
– Рад тебя видеть, Юрюн.
Меня он не видел, продолжая созерцать горы. Но я привык. Благодушие отца, его расслабленность, его лавка со спинкой в виде – да-да, вы поняли! – горного хребта, его чорон, его бурдюк с кумысом, который мама время от времени меняла на полный, его одежда – об ином отце я и не мечтал. Поведение, которое иные сочли бы равнодушием – меня все устраивало.
Сейчас, много лет спустя, я задумываюсь: почему? Как же так? Ведь была тысяча поводов обидеться насмерть. И отвечаю сам себе: любовь. Я любил отца такого, какой он есть, вот и вся разгадка.
– К тебе можно?
– Можно.
Я примостился на крохотной лавчонке, стоявшей невесть зачем под боком у отца. Долил из бурдюка в чорон – отцу нравилось, когда за ним ухаживают. Полюбовался пенной шапкой, вдохнул резкий запах кумыса. Нести новый бурдюк было рано.
– Я скоро поеду в Кузню. Да, папа?
– Скоро, – согласился отец.
– С Мюльдюном?
– С Мюльдюном.
– А скоро – это когда?
– Когда Мюльдюн соберется.
– А когда он соберется?
– Когда сочтет нужным.
– А когда он сочтет нужным?
– Когда соберется.
В речи отца не было и тени раздражения. Голос его, теплый и бархатистый, обволакивал меня, как одеяло. Хотелось спать. Я чуть-чуть разозлился на самого себя, и сон отбежал прочь.
– Может, завтра? Да, папа?
– Может, завтра.
– А может, послезавтра?
– Может, и так.
– А ты можешь призвать его в улус?
– Могу.
– А ты можешь велеть ему ехать завтра?
– Могу, но не стану этого делать.
– Почему?
– Потому что вы поедете, когда Мюльдюн соберется.
Разговор зашел в тупик. Обычное дело, если вы разговариваете с моим отцом. Ладно, зайдем с другого бока. Тем паче, другой бок интересовал меня гораздо больше сроков отъезда. Я просто бесился из-за него. Руки тряслись, честное слово.
– А мне в Кузне будут доспех подбирать?
– Не будут.
– Почему? Все говорят, что будут!
Я едва не расплакался. Сиэр-тойон не врал никому и никогда, а уж родному сыну и подавно…
– Не будут, а будет, – отец погрузил усы в кумысную пену. – Будет подбирать. Доспех тебе будет подбирать Кытай Бахсы, хозяин Кузни. В этом деле ему нет помощников.
– И оружие?
– И оружие.
Думаете, я успокоился? Я только подошел к главному.
– А это больно?
– Может, и больно.
– А может, и не больно?
– Может, и не больно.
– Так больно или не больно?!
– Как получится.
Думаю, теперь вы отлично знакомы с моим папой.
– Кустур сказал, что меня в шлем колотушкой забьют.
– Не забьют.
– Точно? Это хорошо.
– Ты сам подумай, – отец устроился поудобнее, хотя казалось, что удобней некуда. – Ты вон какой большой. Как тебя целиком в шлем забить? Ты же не гвоздь? Правильно говорить так: шлем колотушкой насадят на мою голову. Запомнил? Насадят на голову, а не забьют.
Хоть бы улыбнулся, что ли? Я бы тогда знал, что он шутит.
– Ну, насадят. А потом велят: «Да расширится твоя голова!»
– С какой целью? – заинтересовался отец.
– Если шлем лопнет, станут новый подбирать. В смысле, станет.
Совсем я запутался с этим кузнецом.
– А если не лопнет?
– Значит, подобрали. Ищем дальше: кольчуга, панцирь-куях…
– И всякий раз колотушкой? В кольчугу, в панцирь?
– Ну да!
– Так говорит Кустур?
– Ну да!
– Значит, так и будет. Кустур знает, что говорит.
– А ты что скажешь, папа?
– Ничего. Я никогда не был в Кузне. Никогда не подбирал себе доспеха. Откуда мне знать?
– И Мюльдюн тебе не рассказывал? Он-то в Кузне бывал!
– Нет, не рассказывал. Зачем?
Действительно, зачем? Мюльдюн не из говорливых. Вот по шее надавать, это он запросто.
– Папа, ты…
И тут он вскочил. Сто раз видел, как он вскакивает, забыв обо мне, маме, кумысе, горах, мирах – обо всем на свете. Доха в одну сторону – кэр-буу! Лавка в другую – уо-уо! Столик с кубком – алатан-улатан! «Ох! – жаловалась мама в таких случаях. – Отлетели, оторвались девять журавлиных голов!» Кумыс разлился, потек по струганым доскам. Бурдюк – бряк мне на коленки! Затычка выпала, я изгваздался по самые уши.
– Что?! – заорал мой папа дурным голосом. – Глупости! Чушь собачья! Изобличение вора бывает трех видов…
Это он не мне. Трудно привыкнуть к папиным внезапностям, а дальше ничего, полегче. Главное, сидеть тихо, помалкивать. Когда Сиэр-тойон откликается на чьи-то взывания, ему не до вас. Он учит, наставляет, решает споры. А что вы думали? Закон-Владыка, понимать надо!
– …с чужого слова по приметам украденного, своими силами по следам угона – и через много лет без явных доказательств, по доносительству соседа. В первом случае изобличенный вор покрывает убытки владельцу, во втором – подлежит публичному наказанию…
Кулаком по перилам – хрясь!
– …в третьем – признается вором без покрытия убытков и наказания. Доносителя же… Молчать! Не перебивать! Доносителя порицать не велено, и нареканий ему делать не положено. Что значит «почему»? Ибо есть в таких доносителях великая польза общественная… Великая общественная! Усвоили?
Кажется, там усвоили. Где там? Ну где-где… Где взывали.
Я однажды спросил у мамы: как же так? Когда папа срывается с места, я пугаюсь, а не расширяюсь! Пугаешься, вместо мамы растолковал Мюльдюн, случившийся рядом. Расширяемся мы, когда злимся. Соперничаем. Схватываемся. А отцу ты не соперник и не поединщик. Вот если бы ты отцу ночью, когда он спит, рогатину под ребра… И замолчал. Так я и не понял, что Мюльдюн имел в виду.
– Я суров, – сказал отец.
И вернулся на лавку. Ну, почти вернулся. Посмотрел с укором на меня: где лавка? Я поднял, обмахнул рукавом, пододвинул. Отец сел и уставился на горы. Чувствовалось, что он очень устал. Я же стал прибираться: бурдюк, затычка, чорон. К счастью, кубок не треснул. Доха – папе на колени. Укутать потеплее, подоткнуть с краев. Папа забросил ноги на перила – значит, укутать и подоткнуть снова. Налить в чорон остатки кумыса. Помалкивать, не шуршать.
– Я суров, – повторил отец, успокаиваясь. – Я суров, но это я.
Он всегда так говорил после увещеваний.
Сейчас, много лет спустя, когда все рухнуло и восстало вновь, и кто-то умер, а кто-то – нет, я понимаю, что отец был прав. Я, Юрюн Уолан, Белый Юноша, названный в честь своего дяди Юрюна Ар-тойона, Белого Владыки, уже давно не юноша, а если и белый, то речь идет о цвете волос. Что знал я про Кузню? Про кузнеца Кытая? Ну, железный дом на ледяном кургане. Наковальня размером с быка, горн – с кобылу. Черен молота – старая коновязь. Молот гремит, клещи визжат, напильник скрежещет. А что? Все так говорили. Никто не видел, но болтали наперебой. Мюльдюн видел, но молчал. Папа не видел и тоже молчал. Обычай требовал, чтобы такие, как я – боотуры по рождению, не по воспитанию – ехали в Кузню, не догадываясь, что их ждет, кто их ждет. Значит, Сиэр-тойон – Закон-Владыка, Обычай-Батюшка – вел себя по отношению к сыну не только сурово, мучая мальчишку неизвестностью, но и справедливо.