Генри Олди - Пленник железной горы
– Дай стрелу, а? Я не промажу!
Ворона каркнула с презрением. И еще каркнула. И еще. Ее карканье сожрало все звуки. Журчанье ручья, шелест листьев, щебет других пичуг – все-все, без остаточка. Пошло гулять эхо над аласом[5]: от темной стены сосен за ручьем до крайних юрт на взгорке. Кар-кар-кар! Известное дело, воро́ны беду приносят. Сейчас ка-ак накаркает!
– Юрюн, дай стрелу! Ты все равно промажешь…
Я промажу?!
В глаз угодила соринка. Я моргнул, соринка исчезла, а ворона вдруг оказалась близко-близко. Хоть пальцем в нее тыкай! Вся нахохленная, будто мерзнет: перья встопорщены, глаз косит со злобой. Птица переступила с лапы на лапу, и черная бусина глаза уставилась прямо на меня. Клюв начал медленно раскрываться… Беду пророчить вздумала? Не успеешь, горевестница!
Плохая ворона. Плохая ворона.
Очень плохая ворона.
– Юрюн…
Возле уха мягко прошелестела тетива. Стрела ушла в полет. Будто что-то почувствовав, ворона заполошно взмахнула крыльями, спеша сняться с ветки. Но я знал: я не промахнулся.
Знал, и всё.
2. У меня лук взрослый
– Ну ты даешь! Прямо в глаз!
Кустур все продолжал восторгаться, никак не мог успокоиться. Приятно, когда тебя хвалят! И стыдно чуть-чуть. Кустур сегодня тоже хорошо стрелял.
– Ты бы и сам попал. Просто у тебя стрелы кончились.
– Ну… Наверное.
– Точно говорю, попал бы.
– Только не в глаз! Так один Дюлустан-боотур умеет!
– Еще Манчары-охотник.
– Да, Манчары может. Манчары, Дюлустан и ты!
Ворону я закопал под осиной. Не в суп же ее класть? Хотя Кустур ругался, кричал: в суп, в суп! Гляди, мол, какая жирная! Его мама из ворон такую вкуснятину готовит: пальчики оближешь! Мучицы туда, дикого лучка, маслица топленого… Цыц, велел я. Кто убил, тот и закопал. Кустур бухтел, злобился, а я попросил прощения у вороньего духа: пусть не сердится на меня. И у Бай-Баяная, Хозяина Охоты, попросил. Верных слов я не знал – меня ведь ничему не учат! – но сказал от души. Сестра говорит: слова – не главное. Главное – голос сердца. Голос сердца любой дух услышит. Потом я вымыл стрелу и руки в ручье, ниже того места, где женщины воду берут. Вроде, ничего не забыл.
Пока мы собирали стрелы, Кустур чесал нос без перерыва. Думал о чем-то, морщил лоб. Губы кусал, аж до крови.
– У тебя лук взрослый, – выдал он наконец.
– Ну да, взрослый…
До двенадцати весен взрослые луки нам запретны. И железные наконечники на стрелы. И еще много чего. Что кому положено, а что нет, я хорошо знаю, пусть меня и не учат. Будешь тут знать, если твой отец – Сиэр-тойон, Закон-Владыка!
– Охотничий у тебя лук. Настоящий.
– Ну да.
– Как у Манчары.
– Ну да.
Надоело мне нудакать. Повернулся я к Кустуру:
– И что?
Табунщик Ивачан мне сперва детский лук смастерил – он всем мальчишкам луки делает. Он смастерил, а я сломал. Разозлился, что мажу все время, натянул со всей дури… Тетиву порвал. Ивачан головой покачал и двойную мне поставил, крученую. Из сырой бычьей кожи. Я через пару дней опять рассердился – лук треснул. Тогда Манчары мне настоящий сделал, охотничий, как у него самого. Из лиственницы и березы, а рога костяные. Ну, не совсем костяные, с дощечками-держаками.
Я думал, меня ругать будут. Нет, никто не ругал, ни за тетиву, ни за лук. Старший брат Мюльдюн-бёгё[6] объяснил: это я расширяюсь. Сила боотурская во мне просыпается – врожденная, семейная. Мол, так и должно быть. За что ругать? Вот съезжу в Кузню, обзаведусь доспехом-оружием, войду в полную силу, стану настоящим боотуром – и все у меня наладится. Если и буду рвать-ломать, так только нужное, правильное. Врагов, например. А пока…
– Вот ты и попал!
– Потому что у меня лук охотничий?
– Ага!
Ага, на лбу рога! Кто только что сам говорил: всего двое могут? Дюлустан-боотур и Манчары-охотник?! Луки-то хорошие у многих, а воро́ну в глаз, да с пригорка…
Хотел я сказать это Кустуру, посмотрел на него – и прикусил язык. Он же не виноват, что у него отец – кузнец Тимир, а у меня – Сиэр-тойон. Я-то уже понял: я когда моргнул – разозлился. Значит, расширился. Как в песне поется: «Пусть расширится твоя голова! Пусть будет стремительным твой полет!» Кустур так не умеет. У него голова если расширится, сразу же лопнет. И никто в нашем улусе[7] не умеет. Только моя семья. Ну, еще другие, вроде нас – айыы.
Есть люди, а есть айыы. Обычное дело.
– Пузо скулит, – вздохнул Кустур. – Пожевать бы чего, а?
– Беги домой, жуй!
– Рано еще. Мать заругается.
Он скорчил потешную рожу, затянул высоким женским голосом:
– Вот вся семья за стол сядет, тогда и приходи, проглот!
– Пошли ко мне! Моя не заругается.
– Врешь!
– Да ну тебя! У нее всегда сливки свежие есть…
– Сливки? – Кустур оживился. – Взбитые?
– Ну!
– С мукой?
– Ну!
– С брусничкой?
– С малинкой! С шикшей! Со всем на свете!
– А точно не заругается?
– Точно!
– Тогда пошли! Побежали!
И мы пошли. Мы побежали – наперегонки. В итоге вышла ничья: оба запыхались и снова перешли на шаг. «Из такого лука конечно!.. Из такого лука и горбун попадет, и калека… – бормотал по дороге Кустур. – И безрукий попадет…» Сам себя убеждал, что ли? Я молчал. Ну да, завидует. Что же мне теперь, нарочно промахиваться, чтоб он не завидовал? Вот вернусь из Кузни, привезу настоящий боевой лук, а этот Кустуру подарю. Точно, подарю!
Пусть радуется!
Мы поприветствовали табунщика Ивачана. Теперь нескоро его увидим: завтра ему гнать лошадей в предгорья, там трава сочнее. Миновали обширное утоптанное поле-тюсюльгэ, где собираются на празднества и сходы. Обогнули две дюжины юрт – нарядных, обмазанных свежей белой глиной – и выбрались к нашему дому.
К дому Сиэр-тойона, моего отца.
– Все потому, что у тебя лук охотничий, – сказал Кустур. Он снова улыбался: не умел долго сердиться. – А еще потому, что у тебя отец – бог.
3. Дом без равных
– Ну, бог. И что теперь?
Я разозлился на Кустура. Зачем повторять то, что все и так знают? Кустур открыл рот, подумал немного – и закрыл. Не нашелся, что ответить. Наверное, нос почесать забыл. Я полюбовался его растерянностью, и вся злость прошла.
– Пошли! Ты же есть хотел!
– Ничего теперь, – с опозданием откликнулся он.
– Идем, говорю!
– Я лучше тут постою…
Он стоял и глазел на наш дом, будто видел его впервые. Вот так всегда! По десять раз на дню мимо ходят, ездят, бегут, ковыляют – и хоть бы хны. Мазнут взглядом и дальше топают, по своим делам. А стоит кому во двор зайти – хоть мальчишке, хоть взрослому – встанут столбом и глазеют, пока не окликнешь.