Солнце в силках - Марина Сычева
– Кхра-кхра-кхра!
Нога зацепилась за корень, и он упал. Над лесом взметнулся волчий вой. Табата вскочил, но тут же одумался: звук принесло издалека… Стая гонит дичь, какое дело волкам до заплутавшего в тайге мальчишки?
Он частенько бродил по таежным тропам недалеко от улуса: помогал брату ставить и проверять силки, набирал хворост, подкреплялся ягодой. Но сейчас места были совсем незнакомые. Узкая тропа, петляющая меж могучих стволов, спускалась с холма. Разглядеть, куда она ведет, не давал густой подлесок.
В вышине захлопали крылья. Так звонко, что Табата пригнулся, прикрыл голову. Тревожно как-то… Двигайся, вперед, вперед… Табата поспешил вниз по тропе: дорога есть – куда-нибудь выведет.
Узкая лента тропки петляла меж деревьями и камнями, приходилось смотреть под ноги, чтобы не изрезать стопы об острые камни и бороздившие землю корни. Хотелось пить, и Табата прислушивался, не раздастся ли звонкий голос ручейка. Он знал: недалеко от стремительных таежных речушек можно найти охотничьи домики – уутээны. А это уже немало. Будет крыша над головой, и непременно найдется несколько кусочков вяленого мяса или сухари. Охотники, покидая стоянку, обязательно оставляют запас еды и дрова.
Справа от тропы раздалось приглушенное «топи-топи-топ-топи-топ». Из кустов прямо перед Табатой выскочил молодой олень. Замер, повернул голову, увенчанную мягкими рожками, и дернул ушами.
Табата вдохнул, выдохнул, и вдруг случилось то, от чего в животе у него все перевернулось, – чаща огласилась протяжным воем. Стая загоняла оленя, а Табата стоял у нее на пути!
Олень дрогнул и помчался вниз по склону. Табата бросился за ним, забыв о кровоточащих ступнях и не обращая внимания на хлещущие по лицу и рукам ветви.
На тропу за его спиной выпрыгнул серый охотник. Среди зарослей замелькали волчьи тени.
Неожиданно склон закончился, тропа вильнула влево, и беглецы оказались на широкой поляне. Олень, сделав еще два скачка, замер у высохшей лиственницы, широко раскинувшей причудливые ветви. Задыхающийся, Табата тоже остановился.
На поляну, ликующе рыча, один за другим выскочили пять волков, обступили полукругом. Самый крупный утробно рыкнул, припал к земле.
Табата сжался. Удивительно, но молодой олень стоял спокойно и смотрел вовсе не на подбирающихся хищников.
Чутье, пробужденное ролью добычи, подсказывало Табате: происходит нечто странное. Вывернутое наизнанку. Но не худое. Ноги перестали дрожать, напряжение схлынуло. Волки попятились, нервно поводя носами и уже не рыча, а недовольно ворча.
Что же происходит? Табата расправил плечи и медленно обернулся.
Лиственница ожила, зашевелила корявыми сучьями. Это тяжело поднимался с земли исполинский олень. Его рога качнулись, вознеслись вверх. Олень величаво выступил на середину поляны, склонил тяжелую корону и двинулся на вожака. Волк огрызнулся, но напасть не посмел. Олень сделал еще шаг. Волк взвизгнул и скрылся в зарослях. Стая последовала за ним.
Олень повернулся к Табате, взгляды их встретились: спокойная мудрость древнего животного и ясные, с удивлением смотрящие на мир глаза ребенка. Олень шагнул к Табате. Склонил рогатую голову. Табата доверчиво потянулся погладить костяную корону и не успел даже ахнуть. Острые рога вонзились ему в живот.
Глава вторая
Тайах-ойуун[12] нагнулся, чтобы не зацепить притолоку лосиными рогами, венчавшими его шапку, и вышел из юрты. Нарыяна стояла у сэргэ[13], обхватив себя руками, покачивалась из стороны в сторону. Словно дитя баюкала. Ойуун нахмурился: будь здесь отец девочки, разговор вести было бы проще. А теперь жди слез.
Заметив рыжий отсвет под ногами, Нарыяна обернулась, засеменила к шаману:
– Как она, Тайах-ойуун?
– Кости целы, ссадины и царапины сойдут. Что же до души Тураах, все зависит от внутренней силы.
Нарыяна молчала, заглядывала в лицо старого шамана полными слез глазами. Не понимает.
Тайах вздохнул, заговорил медленно, чеканя каждое слово:
– То не лихоманка-знобуха. То перековка. Так начинается тропа шамана. Дочери твоей, коли сдюжит, отныне только этой тропой следовать. И мальчику тоже.
Бессильно опустились руки. Губы дрогнули, беззвучно повторяя слова ойууна: тропой, тропой шамана. Тайах ждал.
– О татай![14] – простонала Нарыяна, цепляясь за рукав шаманского кафтана. – Верни ее, почтенный ойуун! Не дай моей Тураах потеряться на путях Трехмирья…
– Вернуть? – он прищурился, на потемневших от лет щеках проступили морщинки, будто резец искусного мастера прочертил. – Ступил на тропу – не сойдешь уже. Не дает она выбора. Слабых ломает, выпивает разум или жизнь. Но я бы не назвал это выбором.
Пальцы Нарыяны разжались, она упала на колени и закрыла лицо руками.
– Не лей слез напрасно, дождемся рассвета. Глядишь, хватит сил у Тураах перековаться, – смягчился Тайах-ойуун. Нарыяна всхлипнула и зарыдала пуще прежнего.
Шаман досадливо покачал головой: убивается так, словно шаманская доля хуже гибели. Ничего, выплачет глаза да смирится. Тревожило иное: почему утянуло обоих детей? Отродясь не слышал Тайах-ойуун, чтобы в одном улусе сразу две души на путь вступали. Уж не кроется ли здесь беды?
Он устремил взор в ночь, будто та могла ответить.
Тураах открыла глаза. Тело ныло, словно его разобрали по косточкам и собрали снова. Тошнота подкатывала к горлу. Хотелось пить, но сил не было даже руку поднять. Перед глазами пылали красно-коричневые пятна. Они отвлекали от страшного, таящегося в закутках памяти: пустые бездонные глазницы, птичий смех и вихрь черных перьев. Затягивает, затягивает… Тураах моргнула, отгоняя липкий ужас. Пятна тут же сложились в до черточки знакомый узор, украшавший стены родной юрты.
В стороне стукнуло. Тураах скосила глаза на звук. Берестяная чашка с надтреснутым краем, покачиваясь, истекала водой на настил. Такой желанной водой… Тураах с трудом отвела взгляд. А вот и мама… Лицо осунулось, неубранные густые волосы струились по плечам. Задремала у орона Тураах. Выронила чашку – и даже не проснулась.
– Мама, – спекшиеся губы не слушались, голос не хотел рождаться в пересохшем горле. – Воды…
С трудом вымолвленные слова лишили последних сил. Тьма подкралась незаметно, обволокла, убаюкала, и Тураах уже не видела, как в глазах очнувшейся матери испуг сменился теплом пополам с тревогой, как Нарыяна подняла чашку и бросилась к кадке с водой.
Струйка студеной воды скользнула по губам, просочилась в горло, и успокоенная Тураах свернулась в колыбели мрака. Лишь иногда нарушал ее сон образ кареглазого старика с короной ветвистых рогов. Словно ожила одна из тех причудливых деревянных фигурок, что резал отец долгими вечерами. Старик шептал замысловатые фразы, и мерно качался зубчатый венец рогов.
Похоже, здесь.
Осторожно, щадя старые колени, ойуун опускается на землю. Зарывается пальцами в ее черную плоть.
Поведай мне, покажи…
Вперед. Назад. Вперед. Назад. Тайах раскачивается мерно. Ловит ритм леса. Звук рождается в утробе, поднимается, пока не прорастает в горле. Бьется громче, резче. Песнь заполняет все вокруг – и обрывается.
Тайах-ойуун распахивает густо-карие, словно кора старого дерева, глаза.
Здесь, да не совсем.
Найденные бездыханными на этой полянке, Тураах и Табата встали на шаманью тропу в ином месте. Чужом. Страшном.
Населяющие каждое древо духи-иччи испуганно жмутся, прячутся в сердцевинах стволов. И шепчут. Шепчут о мраке, вторгшемся в это место. Его следы волокнами тьмы клубятся в густых тенях. Отпечатки недоброй воли, мертвого пространства.
Тайах чует злой умысел, к счастью, окончившийся неудачей – оба ребенка пришли в себя на рассвете, сохранив и жизнь, и разум. Мальчик очнулся с первыми лучами солнца и чувствовал себя сносно. Похоже, его перерождение прошло легче: силы в нем меньше, но это сила светлая. Вырастет из Табаты Белый шаман. Тураах приходила в себя дольше, мучительнее, все тело ее покрывали ссадины и царапины, сознание долго мутилось, но то, что она выдержала испытание,