Лев Прозоров - Евпатий Коловрат
Вой, грай, скрип сторонящихся деревьев, и сквозь всё это — гул сотрясающих не землю — мир, бытие само — шагов.
А навстречу раздался другой звук. Для него не было слов у воеводы. Не скрежет, не хруст, не гул и не стон — и всё это вместе. Никогда не доводилось ему слышать такое. Никогда не доводилось ему видеть, как шевелится камень. Как расплетается серый ком, прорастая четырьмя толстыми кривоватыми лапами, выдвигая каменную морду, как распахивается пасть — и камень ревет. Ревет без гортани, без глотки, голосом, который не с чем сравнить, нечему уподобить.
Медведь-камень приветствовал Хозяина.
Гридни только рассыпались в разные стороны. Каменный исполин перешагнул большой круг, неторопливо прошел сквозь огонь, лизнувший тяжелые голени. Огляделся — тремя каменными лицами, на среднем из которых торчал из пасти каменный язык. Синь-Медведь-камень подкосолапил к нему, улегся у ног — и каменный Бог сел верхом на верного зверя.
Хоронею, стоящую перед Хозяином, воевода едва признал. Больше ведунья не казалась молодой старухой — столько юного счастья блестело в распахнутых глазах, что мерещилось — лет десять скинула с плеч бывшая муромская княгиня. А вот Чурыня, стоящий рядом, побелел лицом, будто берестяной личиной на Святки накрылся. Но более ничем потрясенья своего не выдал. Вместе с ведуньей подносил званому гостю сладкого медового сбитня, воды, помогал накинуть на каменную голову и покатые плечи шкуру с рогами. Турьи рога на голове исполина казались маленькими рожками — вроде тех, что наклепывали на старинные шлемы, оттолкнуть, отвести от плеч всадника соскользнувший с шишака удар степной сабли. Но сидели они ровнехонько — и струя сбитня, льющаяся в ковш, не дрогнула ни на миг.
Хорошего воина потерял боярин Феодор.
Хоронея умащивала каменные бороды коровьим маслом, лила воду, сыпала зерно. Кадила из того же плетеного «лаптя» сизым дымком — запах, пробившись сквозь костер, вдруг напомнил о половецких кочевьях. Обмахивала жагрой, вовремя запаленной всё тем же Ходыней. И пела, пела всё тем же голосом лесной вилы, восхваляя и величая Хозяина.
Трижды обошла посолонь кумира, встала перед серединным ликом. Посмотрела в каменное лицо. Произнесла звонко:
— Велесе, Господине! Очисти нас — меня, Хоронею, от вины, а тех молодцев, что в большом круге стоят, от беды!
И вновь воевода услышал тот самый каменный звук. Только Синь-камень на сей раз лежал под Хозяином спокойно. Две пары рук отделились от боковых граней кумира. Одна рука оторвалась от груди, вытягивая вперед зажатый в каменной деннице каменный рог. Каменные руки упали на помолодевшую ведунью, подняли ее в воздух и — скомкали, как человек комкает шапку. Только шапки не текут вишневыми струями, наполняя рог, омывая торчащий язык.
Грязный ком вывалился из каменных лап — и чёрная стая тут же обрушилась на останки с неба. На останки, на огненное кольцо, на берестяные лица гридней с темными дырами распахнутых ртов… нахлынула тьма.
Погружаясь в неё, воевода вдруг понял, что выдохнули губы Хоронеи перед тем, как их накрыло шершавой каменной ладонью.
«Наконец-то»…
Нахлынула тьма и схлынула, оставив протирать глаза на берегу.
Всё тот же Пертов угор. Еле тлеет огненный круг. Не видать муромской ведуньи, не видать Чурыни-черниговца, и его дружинников не видать. В снегу валялись какие-то лохмотья, с которых взгляд соскальзывал — как нога с оледеневшей приступки. А в кругу, прислонившись к Синь-Медведь-камню спиною, сидел седобородый старик в большой косматой еге. Держал над огнем растопыренные пятерни. Волосы на голове дыбились копной, под правой седой клочковатой бровью было темно, но порой отблеск костра проскальзывал под левую, такую же косматую, и мир вокруг вновь начинал зыбиться и течь на мгновение.
Хрустнул снег под звериной лапой. У края круга света, очерченного костром, появился крупный светло-серый, почти белый волк. Появился и встал, глядя на сидящего у костра.
— Явилась, что ли… — проговорил Старик, не глядя на зверя. — Ну что там жмешься… иди уж, коли пришла…
Волк, отпрянувший при первых звуках голоса, шагнул вперед. Поджав хвост, опустив голову, прижав уши, на подгибающихся лапах, поскуливая.
Провинившаяся собака.
— Набегалась, гулена…
Бывают голоса громкие, бывают голоса сильные. И никто лучше воевод не знает, что это не одно и то же. Негромкий голос греющегося у костра снежным обвалом рухнул на плечи, клоня книзу, вминая в промерзшую землю. Воевода внезапно понял волка — волчицу, теперь он видел и сам. Это действительно смотрел на огонь, грел руки Хозяин. Это отзвуки его голоса отзывались в меди вечевых колоколов, звуках походных рогов, придавали силы словам Государя.
— Набегалась. Нагулялась. Небось, покуда хвост не защемило, о Нас, старых, и помину не было. Жила себе да радовалась. Теперь вот явилась. Вспомнила в кои-то веки, спасибо.
Волчица легла на брюхо и заскулила.
— Плачешь? Это дело хорошее. Доброе. Ты давай поплачь заодно о бабах из твоей веси, что родами померли. О детишках их поплачь, трясовицами, намноями да прочей ночной силой до срока в землю втоптанных. По путникам, что упыри у ночных тропок подстерегли, поплачь. Много их. Здесь всё, — большая рука сунула пальцем в темноту за кругом света, где поблескивали свечки-глаза. — Поплачь уж, коли ничего иного они от тебя — Ведающей, тебя — силою наделенной — не дождались, покуда ты пуховики в княжьем тереме мяла.
Волчица спрятала морду в мохнатые лапы и застонала страшным, человеческим стоном.
«Ведающая». «Сила». Он где-то недавно слышал эти слова…
Понимание окатило, обдало брызжущей искрами волною ледяного пламени. Седая княгиня! Хоронея… Ведающая, отрекшаяся от своей Силы, это она, и те черные клочья в снегу, и эта белая волчица, на чей плач из-за круга света стоголосым эхом застонала, заплакала, запричитала расцвеченная парными свечками тьма.
Да что же это?! За что? Сколько ж можно платить?
Воевода поднялся. Он привык к мгновенному повиновению вышколенного десятилетиями ратной науки тела, но сейчас сам себе казался ожившим каменным истуканом. Плевать. Вмешаться. Остановить. Пусть оставит ее в покое, она и так расплатилась — счастьем, любовью, жизнью мужа и детей, своей, наконец, своим людским обличьем. Хватит!
Он оторвал от земли ногу, занес, опустил — ему казалось, земля вновь дрогнет под этакой тяжестью, как недавно содрогалась под ногами шагавшего сквозь зимний лес чудовища.
Земля не дрогнула. Очередной отсвет костра, вынырнув из-под седой брови, ударил в лицо пудовым кулаком, оглушив, ослепив, опрокинув навзничь — на мерзлую землю Пертова угора.