Солнце в силках - Марина Сычева
– Да не оставит тебя дух-покровитель – могучий таежный красавец Олень! – тонкие пальцы удаганки ловко обмотали узкую часть рога вторым шнурком. Продолжая напевать, Тураах крепко зафиксировала рог хитрым узелком.
– Да не будет власти над тобой у болезней, дурного глаза и коварных детей Арсан-Дуолая[27]! – Свернутый в кисточку волчий мех тихонько раскачивался на третьем шнурке.
– Да хранит тебя мать всего живого – великая Ан Дархан хотун!
Тураах сплела три шнурка воедино, собрав амулет. Пальцы пульсировали теплом и силой. Удаганка сжала оберег в ладонях и улыбнулась: лучшего подарка для готовящегося встать на путь шамана Табаты и быть не могло.
Оставалось самое трудное: выгадать момент, когда поблизости не будет Тайаха, и преподнести дар Табате.
Ноги вросли в землю. Руки-ветви раскинуты в стороны. Шалун-ветер, петляя между аккуратными молодыми рожками, треплет крону волос. От корней по вздутым жилам поднимается сок, пульсируя в сердцевине теплом, расходится по ветвям. «Я могучий тополь, – осознает Табата. – Может, Тураах совьет гнездышко в моих ветвях?» Он смеется: весело шелестят листья тополя.
«Там-пам-пам-ТАМ! Там-пам-пам-ТАМ-па!» – дрожит земля. Стук копыт? Шаманский бубен? Сердце? Соки земли, подчиняясь ритму, бьются в жилах. Качаются ветви, перешептываются листья. Словно струна, пронзающая весь мир, стоит тополь на перекрестке: корни уходят глубоко в Нижний мир, крона пронзает семь небес Верхнего мира.
«Я – весь мир», – Табата закрывает глаза, вслушиваясь в сказания, напеваемые ветром.
Рыжие искры костра поднимались высоко в небо, словно стремились унестись вверх, пополнив звездные стада. Их близнецы-отражения, наоборот, опускались в темную гладь озера. У костра неподвижно замерли две фигуры: стремительно иссохший и сгорбившийся за лето, увенчанный рогами Тайах-ойуун и вытянувшийся, но все еще подростково-угловатый Табата. Вторую ночь шаман и его ученик просиживали у костра почти без движения. Вторые сутки Лось и молодой Олень не показывались в деревне, и жители улуса не осмеливались приближаться к стоянке ойууна. Шаман и его ученик постились: Тайах-ойуун готовил Табату к посвящению в шаманы.
Тураах тоже не могла уснуть эти две ночи: в движении ветра, в шорохе травы, в треске с поедаемых пламенем сучьев – во всем ощущалось движение силы. Сидя на большом поваленном стволе сосны, она смотрела на пляску шаманского костра, на чернеющую рядом озерную бездну и отбивала ладонями по гладкому стволу тихий ритм. Справа от нее лежал оберег, приготовленный для Табаты.
На восточной окраине улуса красноватым сиянием подсвечивалась кузня Чорруна: подмастерья тоже не спали, занятые работой. Мелькали тени, время от времени по спящей деревне звонко разносились удары молоточков и шипение воды. Кузнецы по-своему тоже принимали участие в большой охоте, изготавливая наконечники для стрел, острые и крепкие охотничьи ножи, гарпуны и металлические колья для ловушек. За свой труд они могли рассчитывать на долю в добыче и благодарность охотников.
На рассвете третьего дня Табате предстояло совершить алгыс, обратиться к богачу Байанаю, испросив у него милости для охотников улуса: осень уже тронула верхушки осин своими красками, начиналась пора большой охоты.
– Завтра, – шепчет Тураах, сжимая в руке оберег.
Кости. Серый скелетик на черном круге кострища. Рот мгновенно наполняется вязкой слюной. Резь в животе усиливается. Наставник ушел готовить место для алгыса, а без него держаться куда труднее. Табата судорожно сглатывает и закрывает глаза. Во тьме перед ним плывет рыбий хребет, увенчанный гребнем плавника. Мысленно собрав боль в клубок, он старается переместить пустоту из желудка в собственные мысли. Постепенно рыбий скелет истаивает, остается только тьма и тихий плеск воды. И еще – шорох платья.
Табата неохотно открывает глаза. Напротив него на корточках сидит Тураах. Черные косы треплет ветер, раскосые глаза сияют. От нее пахнет тревогой – и жареной рыбой. Табата раздраженно морщится:
– Чего тебе? – Резь в животе возвращается. Табате не терпится снова вернуться в темноту, уравновесив ею голод.
– Завтра начнется охота, важный день… Я…
Испуганная резким и неприязненным тоном друга, Тураах говорит несмело. На коленях у нее лежит какой-то шнурок. Запах тревоги усиливается, но Табату терзает не он, а пропитавший платье Тураах, поутру помогавшей матери на кухне, жирный аромат еды. Терпеть становится невмоготу.
– Уходи, – чеканит Табата. Холодный тон бьет сильнее, чем ненависть или ярость. Медленно-медленно Тураах поднимается, обхватывает себя руками, словно это поможет унять рвущуюся наружу тоску. Шнурок соскальзывает с ее колен и глухо ударяется о землю. Тураах бросает взгляд на старательно собранный оберег, лежащий в пыли, всхлипывает и бросается бежать.
Табата закрывает глаза, снова сматывает боль в клубок и замирает.
Нарыяна сидела на мягких шкурах, поглаживая округлившийся живот, и тихонько напевала колыбельную. Зародившуюся в ней жизнь она представляла как спящего младенца, окутанного дохой из светлой шерсти. И в этом нерожденном ребенке она находила утешение. Тураах у Нарыяны отняли жестокосердные духи, заманив в неведомые миры. Плеск тьмы в глазах, беззвучные движения губ, крики по ночам – ужас сковывал Нарыяну каждый раз, когда в лице дочери проступали чужие, слишком взрослые черты. К чему лукавить – она сторонилась дочери, старалась как можно реже оставаться с ней наедине.
«Бах!» – грохотнуло что-то во дворе. Встревоженная, Нарыяна поднялась на ноги и шагнула вперед. Полотно, завешивающее выход из юрты, тяжело колыхнулось, и в юрту ввалилась растрепанная и перепачканная Тураах. Выбившиеся из кос черные пряди падали на лицо, за паутиной волос влажно сверкали бездонные глаза. Тураах остановилась на пороге и обвела полубезумным взглядом родные стены, устремила темные колодцы глаз на мать и качнулась вперед.
Нарыяна безотчетно отступила, прикрыв руками живот. Тураах замерла, не закончив движения, руки упали плетьми. По щеке скатилась крупная капля, прочертив влажную дорожку.
«Что я делаю! Она же плачет!» – опомнившись, Нарыяна протянула к дочери руки, но сиюминутный испуг матери не укрылся от Тураах.
Она издала булькающий всхлип и выскочила вон.
– Да простит меня светлая Ан Дархан хотун, мать всего живого! – Нарыяна закрыла лицо руками и, опустившись на постель, зарыдала.
Мерно шелестят сомкнувшиеся над крышей уутээна кроны деревьев, утопая в закатном зареве. Силятся убаюкать прячущуюся в домике девочку. Свернулась клубочком прямо на земляном полу. Не спит, смотрит в никуда, а по щекам катятся слезы.
Меняется свет, удлиняются тени, растекаются ночным мраком по миру.
А она все глядит в пустоту, пока не проваливается в страшные видения.
Солнце кровавилось на западе. Между стволов клубилась тьма, тянула свои мерзкие щупальца к Тураах. Где-то тревожно граяли вороны.
Ощутив присутствие, удаганка обернулась. Бэргэн. Остекленевшие глаза, недобрая усмешка на залитых кровью губах. Тураах опустила взгляд и вскрикнула: из его распоротого живота свисали кишки. Бэргэн рассмеялся. Лицо его оплыло, черты исказились – и вот это уже не Бэргэн, а Тыгын, щуплый паренек, едва примкнувший к охотникам. Только глаза прежние – стеклянные. Миг – и перед удаганкой Сэмэтэй, вся правая щека охотника разодрана до кости, но старик смеется, сверля испуганную Тураах взглядом.
Лица зыбились, сменяли друг друга: Сайыына, Тимир, Алтаана, Чоррун. Все до единого – мертвые.
Сердце болезненно сжалось – роняя алые слезы, к Тураах протянула окровавленные руки мать.
– Это твоих рук дело, – произнес знакомый голос, и мертвецы исчезли как не бывало.
Из мрака проступили очертания обугленного дерева. На нижних ветвях – грубо сколоченный арангас.
За его прогнившими стенами копошилось и скреблось так, что голые сучья дерева ходили ходуном. Вдруг раздался оглушительный треск, и из крышки арангаса высунулась рука. Узловатые пальцы сжимались и разжимались, тянулись к удаганке. Под ногтями чернели грязь и запекшаяся кровь.
Тураах отпрянула и налетела на кого-то. Обернулась.
– Это ты виновата, – не своим голосом прошипел Табата. За его спиной толпились мертвецы, вперив в удаганку белесые глаза.
– Ты виновата… – эхом отозвались они.
Мертвецы качнулись