Сильные - Олди Генри Лайон
На каменном полу лежал человек-мужчина, по виду старше Нюргуна. Кусты бровей, высокие скулы. Тело? Я не знаток мужской красоты. Наверное, женщины сходили с ума при виде Уота. И раньше, и сейчас.
– Я запомню, – сказала Жаворонок. – Я запомню тебя таким.
– Да, – откликнулся Нюргун. – Я тоже.
Он встал над адьяраем, словно и не спал: нагой, при мече. Впервые я видел, чтобы голый боотур держал оружие. С другой стороны, я столько сегодня увидел впервые, что разучился удивляться. Тени плясали на теле моего брата, превращая его в ствол дерева, обугленный молнией. Пробуждение Нюргуна выпило из Уота последние силы. Локоть подломился, умирающий – мертвец?! – повалился набок, затем на спину, громко ударившись затылком.
– Ты просил, – напомнил Нюргун. – Я слышал.
Меч взлетел и опустился.
Эпилог
Земля раскололась, как треть века назад.
Густая трава по краям разлома пожухла, свернулась черными колечками, обратилась в пепел. На нижних ветвях елей порыжела хвоя. Те деревья, которым не повезло оказаться слишком близко к трещине, накренились, в судорожном порыве цепляясь корнями за землю. Поблекли, сморщились желтые венчики волчьей сараны – мириады хрупких солнышек увяли, теряя блеск. А разлом ширился, бежал вперед, к луговине и через нее. В нем дышало, дергалось, пульсировало. Так бьется сердце бычка, приносимого в жертву, когда тяжелый и острый нож вспорет животному грудину…
Из разлома, торопясь, пока не закрылся, выбрались люди и конь. Конь был боотурский, перекованный, а значит, не вполне конь. Люди тоже были не вполне люди. Откровенно говоря, мы смахивали на записных адьяраев, собравшихся в набег. В набег не ходят впятером на одном коне, но разве дело в этом? Тридцать с лишним вёсен минуло со дня, когда Нюргун упал с небес под землю, а Уот выбрался из-под земли на луг. Сейчас Нюргун выбрался из-под земли на луг, а Уот остался под землей. Время завершило круг и вернулось неузнаваемым.
Короткий путь – прощальный подарок Алыпа с Тимиром. Это наши дороги, сказали братья. Их не открыть, если ты чужак. Уходите и не возвращайтесь больше. Пожалуйста, не возвращайтесь!
Вихрящееся небо Нижнего мира вдруг сделалось низким – рукой достать! Затвердело, обратилось в гранит; треснуло. Из трещины несло жаром, там бурлил и клокотал вязкий огонь. «Неужели пройдем?» – усомнился я. Пройдете, заверили братья. В чадном пекле я различил грубые, выщербленные по краям ступени, круто забиравшие вверх. Сквозь дым и гарь проглянул клочок голубого неба.
– Уходите, – повторил Тимир.
А мне послышалось: видеть вас не могу.
– Семья, – пробормотал Алып, словно это что-то объясняло. – Семья…
Я понимал, что значит семья. Кто-то же должен заниматься похоронами? Семейная сага: любовь, дружба, телячьи нежности. Да, и подлость. Подлости, как по мне, хватит на дюжину сказаний о подвигах. Сперва надо проводить убийц, а затем проводить убитых: сестру и брата. Нет, двух братьев.
Да, пожалуй, двух.
– Вот, – сказал Нюргун, когда мы еще только выбрались из подземелий на плоскую верхушку скалы, служившей основанием Уотову дому. – Успел.
И добавил:
– Все, что успел. Жаль.
Он протянул Тимиру шкурку темного соболя, как раньше предлагал ее Уоту. Шкурка? Это была тень. Похожая на тень зародыша, она скорчилась, сжалась в комочек, подтянув колени к животу и прикрыв руками голову. Мертвая? Спящая?
– Эсех? – спросил Тимир.
– Да.
– Остальные две тени?
– Сгорели. Эту схватил. Оторвалась.
– Жаль.
– Жаль. Просил: не прыгай. Упрямый.
– Упрямый, – эхом отозвался Алып.
Тимир бережно принял у Нюргуна тень младшего брата. Алып придвинулся, разглядывая то, что осталось от Эсеха Харбыра. Под его взглядом тень зашевелилась. В ответ присвистнул, шепелявя, обломок свистульки, о котором я уже забыл. Полагаю, желание показать нам кратчайший путь возникло у Тимира с Алыпом именно тогда. Они хотели, чтобы мы убрались побыстрее. А может, спешили покончить с похоронами и приступить к чему-то, о чем мне даже думать было боязно.
– Да будет стремительным… – бросил нам вслед Тимир, когда мы полезли в разлом.
И замолчал.
Зайчик брел последним. Сначала он не хотел отдавать Нюргуну нашу сестру. Потом не хотел отдавать мне свою сестру. Мотал головой: нет! Я язык до корня стер, убеждая парня: «Нюргун понесет Айталын! Жаворонок поедет на Мотыльке, со мной! Ты пойдешь рядом, возьмешься за стремя…» Нет, твердил Зайчик. Нет, и хоть зубами его грызи! Это последнее «нет» я так и не победил: держаться за стремя Мотылька он отказался наотрез. Шел сзади, высматривал, не крадется ли кто за нами. Никто не крался, но Зайчик был при деле, а значит, шел, не падал.
По правую руку от нас вырастали столбы пламени, рассыпались горючими брызгами, опадали и вздымались вновь. Воздух плавился, тек жидким маревом. По левую руку ворчало, рокотало. Глыбы и целые утесы кружились в мрачном хороводе, сталкивались, трескались, окутывались клубами вонючего дыма. От него слезились глаза и першило в горле. Между кузнечным горнилом и каменными молотами протянулась вереница наковален – скальная лестница. Мотыльку приходилось туго, но когда я уже был готов спешиться, подхватить Жаворонка на плечо, белый конь фыркал с такой обидой, что мы оставались в седле.
И это называется короткий путь?! Короче разве что в могилу…
Ветер. Свежий. Откуда? Аромат цветущей сарданы. Я принюхался. Багульник. Сон-трава. Ветер усилился, разметал дым и смрад, заглушил рокот за нашими спинами.
– Алас, – шепнула Жаворонок. – Наш алас…
Мы вернулись в Средний мир.
Небо обмануло меня. Я ждал голубого, а оно было серым. На западе гасли последние звезды – все время в них выгорело дотла; на востоке, за горами, занималась утренняя заря. Когда я выезжал от дяди Сарына, была весна. Кажется. Когда мы начали подъем, наверху был день. Кажется. Когда…
Мысли путались. Меня клонило в сон. Зайчика уже сморило: он огляделся в поисках врагов, сел, где стоял, и переливчато захрапел. Усох, упал на бок и не проснулся. Помирая от зависти к парню, я отпустил пастись Мотылька, устроил ночлег девчонкам. Под сочное хрупанье снял с себя, что можно – с Нюргуна снимать было нечего – постелил, укрыл. Укладывал я их спящих: не дотерпели. А нам, боотурам, и голая земля – постель. Обычное дело. Я бы заснул и в зимней полынье, и на раскаленной жаровне, да вот заснёшь тут, если над ухом сопят?
– Нюргун? Ты чего не спишь?
Опять язык впереди разума бежит! Это же Нюргун. Заснет – не добудишься.
– Я убил, – сказал Нюргун. – Я.
Я отлично понял, о чем он.
– Я убил, – возразил я.
– Нет, я. Я убил.
– Нет, я.
– Нет.
Я убил, говорил он. А я слышал: «Ты не виноват. Не мучь себя.» Он снимал с меня вину, успокаивал, делал, что мог. Тут он не мог ничего, но он старался. Я бы не удивился, узнав, что последний удар Нюргун нанес Уоту не из милосердия, не из желания выполнить просьбу умирающего, а только ради меня. Зачем? Чтобы самый лучший, самый сильный в мире Юрюн Уолан избежал горечи раскаяния, мук совести, пустого самоедства?
– Я убил. Я.
– Отстань.
– Я…
Желая прекратить мучительный разговор, я притворился, что сплю. Знаете, какой из меня притворщик? Вот-вот, всем на зависть. Кэр-буу, и я уже не притворяюсь, а сплю. Во сне мы прогуливались с Нюргуном по саду, где кусты цвели желтым и лиловым, а в окне второго этажа стояла мама и смотрела на нас. Нюргун был маленьким, в смешных куцых штанах, я – большим, но не очень большим, а просто больше, чем Нюргун, и это нас обоих ни капельки не удивляло. Мы держались за руки, я ел мороженое, а Нюргуну время от времени давал лизнуть, требуя, чтобы он не кусал, иначе простудится…
Время от времени…
Время взбрыкнуло и понесло.
Земля затряслась, дом с мамой в окне пошел трещинами, рассыпался. «Мама!» – закричал я. Бросился к ней – подхватить, уберечь! – и проснулся. Земля продолжала трястись.