Жертвуя малым (СИ) - Медейрос Вольга
Я тогда не знал, почему стали мы немертвые. Не понимал, откуда взялась бездна, в которую я заглядывал уже трижды. Один раз, еще пока живой был, а второй — когда своей кровью ты осмелился меня напоить. Я глотнул тогда той кровушки, глотнул изрядно и — опрокинулся. Лежал, глазел в жерло бездны, вот как мы сейчас. Как же умирать не хотел. Ведь там мама и отец. Ждут. А что я им скажу? Это я вас убил, скажу? Это я — ваш убийца?!
Ведь я смеялся над отцом, когда он из-за тебя умирал, вспомни? Или нет, ты не вспомнишь… ты не знаешь, ведь я смеялся в душе. Ну как, в душе… Так смеялся, что другому не видно. А маму я сожрал. Получается, дважды убил. А потом еще раз, когда забыл к ней дорогу. Она ведь тут, — он ударил кулаком в тощую грудь, — до сих пор. И отец с ней рядом. И если я умру, я ведь встречусь с ними, а они меня спросят: за что? Почему, сынок? — скажут. Или не скажут ничего, простят. Так ведь от этого еще хуже. Я себя не прощу.
И тогда, под одноглазым взглядом бездны, я лежал и про все это думал, а он, тот, который другой я, мне сказал: не ссы. Прорвемся. Пусть младенцев принесут, он сказал, новорожденных пускай тащат. Будем пир пировать.
И пировали. Я без памяти лежу, а мои верные слуги розовым детишкам надо мной глотки вспарывают, чтобы теплая кровь мне губы кропила. И так рьяно они малышей, как свиней, резали, что пришел я в себя, оклемался. Открыл глаза, а за стенками шатра — вой, стон, плач. Слуги мне говорят: бабы-дуры, матери. А я им говорю: всех убить. Пускай теней лишатся не по жребию, а по воле господина. Благое дело для них сотворил. За преданность отблагодарил. А детей, младенцев окоченелых, скормил их же матерям. Тоже, между прочим, акт сострадания. Ведь лишиться тени в таком раннем возрасте — хуже самой страшной пытки. Матери про то знали, потому рыдали, давились слезами, а жрали. Куда деваться? Все-таки собственных детей от страшной участи спасали. Многие из тех матерей потом, помню, пробовали новую жизнь прервать. Какая бросилась в костер, какая в прорубь. Ну, да хозяин — барин. Если узы Старших их не смогли сдержать, что другое удержит?
Но с той ночи я понял, что и против тебя у меня найдется средство. Да и ты для меня тогда не представлял угрозы. Я был твердо убежден, что избавился от тебя. Мы оба — я и тот, другой, — избавились.
Лишь без сладких волчьих душечек я остался, и меня это огорчало. И задумал я давно, при тебе еще, на соседнюю резервацию совершить набег. Долго мы ее осаждали, долго тамошние туземцы упрямились, не хотели уступать. Я уже почти впал в спячку, да только он, тот, другой, упорствовал. Уж ему-то чего было надо, не знаю. По-моему, он и без меня превосходно себя чувствовал. Но он вскрыл запечатанные территории, проник в заповедные места. Никого там не осталось, горстка зверей на один зубок, да их старая жрица при последнем издыхании. Он, тот, другой я, их сожрал, не поморщился. Да только жрица та, хоть и при смерти, а ядовитой, как и ты, гадиной оказалась. И снова бездна, старая подруга, своим черным холодным оком в самую душу мне пялилась. Ну, не в душу, но как будто бы… Да только знали уж мы средство — я, да он, тот, другой, — и снова удрали от равнодушного зрачка. Ночь за ночью стали коротать. Стали забывать.
А, еще не сказал. Когда душу волчков, или тех, коняшек смешных, сжираешь, знаешь, что бывает? По глазам вижу, знаешь. Маленькая смышленая жестянка. Ты такой же, как и я, ведь да? Бедняга. Тоже, стало быть, жрешь всякую пакость.
Так и я, душу старухи-туземки отведав и едва не окочурившись от такого угощения, кое-что получил взамен. Никому никогда не рассказывал эту тайну тайн, да тебе расскажу, ты ж мне как родственник. Самый близкий, самый долгий знакомец. Ведь я узнал от старухи, отчего эта напасть с нами приключилась.
Оттого, жестянка, что на нас затаили дикари обиду. Уж за что про что, не знаю, но обиделись на нас, людей, дикари, и поставили вокруг своих земель против нас преграды. Обособились. А преграды те всю смерть из нас пожрали. И теперь — ни им, ни нам отдохновения нет: мы не можем умереть, а они умереть обречены.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Ну, не умора ли? Ведь волчкам твоим, тем, кого ты же сам ко мне на лютую смерть водить затеял, — ведь теперь им всем предстоит погибнуть от твоей же руки! Как я от твоей руки погиб и восстал, так и они, да только восстанут ли? По зубам ли им такое, а, жестянка?
Молох выговорил свое и замолчал, безразлично глядя в телевизор. Соль скосил туда глаза, вздрогнул: волки воевали. Оскалены звериные лица их были, мохнатые тела стремительны и мощны, но безумный пророк, тот, другой Молох, обхитривший их всех, — был сильнее. Он побеждал. Только Волчицы среди обреченных не было, только ее, и Соль сцепил перед грудью руки крепче, молясь про себя неведомо кому о том, чтобы он, или она, или что-то, — неважно, что, — уберег его Акмэ. Не убережет, усмехалась сверху бездна, распухшая, кольчатая, как червяк, и Соль с холодом под ложечкой знал — не убережет. Он, или она, или что-то, — неважно, что, — судило Волчице умереть. А ему, стало быть, преподносило урок за непокорность.
Но он не мог позволить ей умереть, нет, только не так, только не от его руки! Он не мог позволить ей умереть, никак, он вообще не хотел, чтобы она умирала! Он ушел, обманул, оставил ее затем только, чтобы она жила. Он бросил вызов Той, кому Акмэ его поклонялась, он предал доверие своей Волчицы для того лишь одного, чтобы знать — она не умрет. Это он должен был умереть, это его выбор и его задача, он, а не она. И хотя сейчас он потерпел в своей стратегии полный крах, хоть и был разбит наголову, но становиться безропотным свидетелем ее гибели он не собирался. Кто-то, кого Молох называет «тот, другой я», — хозяйничает сейчас в его, Соля, теле, в его, Соля, стае, и он, Светлый бог, неправильный, тот, кто все разрушит, не собирается позволять чужаку уничтожать дорогих ему волков. Он не позволит чужому злу уничтожить его семью.
А над тем, что рассказал ему напоследок Молох, он подумает позже, если когда-нибудь это позже наступит.
— Молох, — заговорил он, и вновь протянул свои тонкие детские руки к старшему мальчику. Взял его за руку, влажную и холодную, как лягушачья лапка. — Послушай. Нет никакого тебя и того, другого. Нет никакого зла, вне которого ты сам. Ты хотел стать человеком обратно, и ты боялся, и прятался, и заколачивал тропинки к собственным живым воспоминаниям. Ты совершил много плохого, Молох, но никто, кроме тебя самого, в этом не виноват. Ты сам виновен лишь постольку, поскольку с тобой все это случилось. Никто не знает, почему. Ни один из живущих не заслуживает твоей участи. Но тебе она выпала. И ты уже ничего не можешь изменить. Жизнь несправедлива, Молох. Жизнь, или смерть, — им все равно. Они вбрасывают тебя в мир — играй, и вынимают из игры, едва ты вошел в раж. Бороться с этими предельными условиями, восставать против них — стоит ли игра свеч, Молох? Не лучше ли потратить усилия на то, что ты в силах изменить? Ты хотел бы стать человеком обратно, увы, это невозможно, но ты все еще можешь попытаться умереть человеком, слышишь?! Слышишь, что говорит тебе жестянка, для которого даже умереть человеком надежды почти никакой нет?! И все же, пожалуйста, Молох, очень тебя прошу, давай попытаемся! Пожалуйста, очень прошу тебя, дай последний шанс все исправить! Ведь… без тебя… — он опустил глаза, чувствуя, как, сухие, они пульсируют в глазницах, — ведь нельзя допустить, чтобы она погибла…
Молох молчал долго. Соль, замирая, считал секунды, они сочились неотвратимо, непреклонно, как кровь из открытой раны. Раны, от которой умирают. Раны, от которой кричат от боли, по-звериному. Секунды шли. Воронка бездны над головой равнодушно вращалась. Соль взглядывал на нее, на тощую руку Молоха в своих детских слабых руках. Вздрагивал. Считал секунды.
Молох сказал протяжно, неласково:
— Красиво задвигаешь. Знаешь, жестянка, а я все гадал: откуда ты такой, умненький-разумненький, взялся. Отец с молодых лет с электронными игрушками возился, и я, сколько себя помню, всегда промеж ними рос. И вдруг на-тебе — удивительная жестянка! И ты такой был всегда правильный, такой рассудительный, заботливый, послушный. Любой другой робот тебе и в подметки не годился. Ты мне был как брат; как слуга, не без того, но — все-таки — как брат. Старший. Я еще пенял себе за то, что все время тебя слушаю. Как к человеку отношусь. К брату старшему. А теперь вот — смотрю: какой, к чертям, ты старший? Какой, к лешему, робот? Волчок ты в овечьей шкуре, вот ты кто. Как все эти волчки твои любимые…