Екатерина Лесина - Наират-2. Жизнь решает все
— Но почему здесь?! Здесь, среди такого говна?!
В мареве дождя частокол казался выше, чем был. Его острые края вспарывали рыхлые дождевые тучи. Бежали по дереву потеки воды, собирались ручьями, наполняя канавы мутью, притапливая запахи и звуки.
Зябко. Грязно. Безумно.
Безопасно. Даже для бесящегося Орина. Тем более для него.
Стошенский дом призрения принял еще одного безумца. Стошенский дом призрения молчал о том, что творилось в его стенах, молчал по привычке, выработанной за многие годы. Стошенский дом и его обитатели существовали в собственных мирах, частенько не имевших никаких общих границ с реальным. А это устраивало почти всех. Так и обживались. Привыкали. Орин учил наирэ и постигал тонкости обычаев, взрывался от неудач, жаждал власти и бесился оттого, что она, как и все его будущее, казалась призраком. Он медленно терял себя, прежнего, но становился ли тем, кем должен был стать по замыслу Урлака, Бельт не знал. Сам же Бельт постепенно, день ото дня втягивался в ритм места, привыкая к тому, что теперь он — не камчар, не дезертир, но уважаемый человек на должности, с законным доходом, правом дозволять в Стошено раскопы глубиной до восьми локтей и подписывать бумаги особым знаком Стошенского Дома.
А Ялко, оставшийся при доме не то работником, не то пациентом не уставал повторять:
— По вахтаге вахтан-хан, по овцам пастух.
…смотрят-смотрят-смотрят… Следят. Ищут. Найдут. Не в глаза-не-в-глаза-уходят-пусть. Спят. Когда спят спокойно. А просыпаются — плохо. Черви в голове, черви шевелятся, чешутся изнутри, скребут. Гулко-гулко. И волосы ноют, это потому что черви шевелятся.
Привык.
Изучил.
Нельзя смотреть, нельзя дразнить, тогда медленно. А если наоборот — быстро, толкутся, мешают друг дружке. И выползти хотят. Из глаза в глаз скок.
И порвут. Мои глаза порвут. Не хочу. Я говорю им:
— Сидите тихо-тихо.
Они послушны. Только не смотреть. А они смотрят-смотрят-смотрят. Следят.
День шел своим чередом, в мелких и крупных безумиях, каковые, став привычными, уже казались самой что ни на есть рутиной. Хохочущая Махалька, избавившаяся от одежды, скакала на бережку, прихлопывая по синюшным ляжкам и животу. Гуси, пасущиеся вокруг, переговаривались гоготом, точно обсуждая этакое непотребство. Хрызня читал горбатым худым свиньям проповедь о вреде чистоты, а Кукуй с лепетом и бормотанием мял рыжую глину, которую приносили из незаметного карьерчика. Рядом, в напряженном, злом молчании, двое безумцев вертели гончарное колесо. Изредка раздавался стук молотка или визг пилы, по-прежнему чадом дышал камин. Под присмотром Ялко блаженицы толклись у кухонного навеса и рубили вялую, плесневелую свеклу, сеяли муку, выбирая комочки опарышей, кромсали пуки щавеля, сныти и крапивы. После полудня воздух наполнится запахами съестного.
Пока же всюду требовалось внимание и постоянный присмотр. Старых порядков Бельт нарушать не стал, просто вник в привычный ход вещей, насколько сумел. Он быстро научился управляться с двумя дебелыми немыми братьями, настойчиво определяемыми бывшим смотрителем как «весьма работные и не турботные, одно слово — опорные». Впрочем, Ялко оказался прав, парни действительно не доставляли никаких хлопот и были настоящим подспорьем почти во всех вопросах. Нововведений же было ровно два. Первое касалось наказаний за провинности, и дело тут было не столько в ужесточении самих наказаний, сколько в их упорядочении и неотвратимости. То, что бывший смотритель попускал по старческой ли невнимательности или из-за лени, теперь пресекалось. Второе же нововведение было напрямую связано с Ялко и чуланчиком, обнаруженным при кухне. За неприметной дверью сыскалось многое: и сыр в сине-зеленой корке, и счервевшая солонина, и глубокая корзина с прошлогодними, погнившими яблоками. И даже вино, которое, к счастью, еще не успело скиснуть в уксус.
— Им-то, им-то все едино, — вяло отбрехивался Ялко. Бородой драной тряс и гниль яблочную сплевывал, размазывал по лицу да на Бельта косился — не начнет ли опять в корзину харей тыкать? Оно бы и надо, для науки и острастки, но что со старого и дурного взять? Отпустил.
А вечером сыр и вино получили все жители Стошено. Понемногу, чтобы хватило до следующего пополнения запасов.
И жизнь прочно стала в колею: тихих отправить на работы, буйных проведать да унять, ежели понадобится. Забот хватало, но вот были они какими-то нетягостными, где-то уже привычными.
Свистит-заливается травяной стебелек, выманивает. И тот, другой, твердит о червях. Мне кажется, то он неспроста, что он догадывается обо мне или даже видит их, свернувшихся белыми клубочками.
Он говорит, что из червей народятся мухи.
Нет, из моих — бабочки. Синие-синие бабочки с острыми крылами. Если позволить — полоснут изнутри, пробьют голову и кожу, выползут.
Я видел это при Гаррахе. Никто не верит, но я видел. Раз — и нету человека, разлетелся бабочками, расползся листьями осенними.
Красиво. Больно — ведь кричали-то — и я не хочу.
Я еще поживу. Мне очень нравится жить.
Но была у жизни в Стошено и еще одна сторона, не касавшаяся призренного дома.
Стены этого зала затягивала плотная жесткая ткань; она же укрывала столы и обтягивала плетеные рамы, отгораживая дальний угол. Тусклое зеркало, куб на кованых ножках, жаровня под вздутой крышкой из потемневшей бронзы и ящик с брусками жирного угля. Стул с высокой спинкой и ремнями на подлокотниках. Мозаичная маска из кусочков синего и желтого стекла на белом полотне. Неуютное место. Всякий раз, стоило переступить порог этой комнаты, шрам оживал. Иногда он покалывал, напоминая о своем существовании, иногда ныл, тяжелел, разгоняя жар по крови, а порой и вовсе вспыхивал резкой, сводившей скулы болью. Ирджин уверял, что это нормально, говорил о скланах, эмане и его отпечатках, давал бурую, с серным запахом мазь. От нее лицо немело, а потом долго отходило; дергало мелкой судорогой щеку и шею, но болеть переставало.
— Нет, Орин, сегодня у нас садишься ты, — Ирджин накинул на кресло покрывало и, прибрав ремни, спросил: — Надеюсь, тебя-то привязывать не придется? Это совершенно безопасно. Ты же сам видел.
Орин, разумеется, видел и даже принимал живое участие: помогал усаживать Нардая, затягивал ремни на его руках и ногах, успокаивал пощечинами или, если уж совсем не получалось, запихивал в рот мягкий кожаный ремень. Потом стоял, наблюдая, как Ирджин крепил на скуластом лице блажня стеклянную маску, как подтягивал конструкцию из длинных палок на шарах-суставах, как растягивал золотые нити-паутинки, а на них развешивал вызолоченные же бубенчики.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});