Журнал «Если» - «Если», 2004 № 9
1820–1830-е годы отмечены всплеском русской фантастики. Точнее сказать, фантастика тогда не отделяла себя от «большой литературы», литераторы прибегали к ней тогда, когда рамки мэйнстрима казались им слишком узкими. И внезапно выяснилось, что воображение авторов занимают отнюдь не только далекие экзотические земли и романтические времена. Неведомое и чудесное сплошь и рядом оказывалось порождением окружающей реальности, ее мистической изнанкой. Обыденная жизнь вдруг показалась пропитанной тайной, окружающая реальность получила второе измерение.
Видимо, первопроходцем был Николай Васильевич Гоголь, в 1832 году опубликовавший «Вечера на хуторе близ Диканьки» — сборник повестей и рассказов, созданных на основе малороссийских легенд. Однако уже в следующей книге — «Вий» (1835) — Гоголь перешел от деревенского фольклора к фольклору местечковому, сдобренному изрядной долей «городской учености». В том же году появляются и первые из его «Петербургских повестей», заложивших канон и эстетику русской городской сказки.
И Гоголь здесь оказался далеко не одинок. Князь В. Ф. Одоевский, ныне оцениваемый некоторыми критиками чуть ли не как первый научный фантаст в России, в 1830-х годах получил известность в литературе именно своими мистическими произведениями — новеллами «Косморама», «Привидение», «Сильфида».
Гоголевские «Портрет», «Нос», «Невский проспект», «Записки сумасшедшего», «Лафертовская маковница» Антония Погорельского, «Пиковая дама» и другие «сверхъестественные» новеллы зрелого Пушкина — во всех этих произведениях отсутствует четкая поляризация добра и зла, традиционная для эпоса либо народной мифологии. Человек противостоит не дьяволу, а волшебным проявлениям, прорастающим из реального быта; если черт и появляется здесь, то персонифицируется в мелкого беса, не ставящего перед собой глобальных задач (уничтожить либо совратить мир), а представляющего собой лишь темную сторону личности человека либо воплощение недостатков окружающей его реальности. Борьба ведется не за Святой Грааль, а за возвращение к обыденной реальности, спасается не империя, а собственное душевное равновесие.
Нельзя сказать, что русская фантастика той эпохи совершенно не черпала сюжетов и вдохновения из литературы зарубежной. Но вместо короля Артура и рыцарских романов современникам Пушкина и Гоголя куда ближе оказались мрачноватые немецкие романтики вроде Гофмана, Новалиса и Шамиссо (последний, кстати, некоторое время состоял на русской службе).
Впрочем, авторов и творцов «петербургской сказки» волновали отнюдь не только бытовые проблемы героев. В поэме «Медный всадник», полностью опубликованной уже после смерти автора и венчающей собою все творчество Пушкина, важен не только образ Петра, преследующего героя по улицам охваченного Апокалипсисом города. Ведь причиной конфликта стало обвинение, брошенное маленьким человечком бронзовому истукану — обвинение в том, что император не выполнил своего долга и не сумел навечно уберечь жителей столицы от всевластия стихий. Неудивительно, что Петр разгневался, и неудивительно, что реакция его была столь неконструктивна. Ведь крыть-то ему, по большому счету, нечем — представление о том, что творец несет полную ответственность за свое творение и за все последствия своих действий, тоже является одним из архетипов отечественной культуры и ее мифологии. Не хочешь быть виноватым — не делай ничего. Так в противовес европейскому «эпосу героев» в русской литературе (и фантастике) рождался эпос маленького человека, впоследствии воспетого Достоевским и другими классиками.
Традиции западноевропейских легенд в России также использовались — в значительной степени именно из них черпал свою романтику Мельников-Печерский. А сюжет «Черной курицы» Антония Погорельского вообще очень типичен для западной фэнтези: герой (как правило, молодой человек или подросток) проявляет благородство и, сам того не подозревая, спасает от гибели высокопоставленного фэйри, за что оказывается допущен в Волшебную Страну. Но затем он совершает роковую ошибку, неосторожное и необдуманное действие — и Волшебная Страна закрывается для него навсегда.
Все упомянутые произведения, несмотря на различие сюжетов, объединяет одно: мифология, лежащая в их основе, происходит не из народного фольклора, а является переработкой уже существующих литературных образцов, она порождена культурой образованной части населения. Эта мифология может быть заимствована в Европе, иногда обращается к мистическому Востоку (как правило, тоже в европейской трактовке), иногда претендует на научное или наукообразное объяснение — но всегда является порождением отечественной городской культуры. Истоки ее не опускаются в легендарные времена — точнее, легендарные времена этой культуры окончились совсем недавно.
Можно сказать, что в пространстве городской сказки коммуникативная деятельность преобладает над «экшеном», то есть сюжет является не столько серией действий, сколько серией состояний — вполне в традициях классической русской литературы, обращенной, в первую очередь, во внутренний мир персонажа, а не на его внешние приключения. Для этой литературы любое действие, даже самое авантюрное, становится лишь поводом показать изменение внутреннего мира героя, вызванное этим действием.
К середине XIX века мистические мотивы в русской литературе слегка затухают, но и далее они время от времени проявляются в творчестве И. С. Тургенева — начиная с повести «Фауст» (1856) и кончая написанной незадолго до смерти новеллой «Клара Милич». К отражению городской мистики в судьбе маленького человека неоднократно обращался Ф. М. Достоевский, например, в повестях «Двойник» и «Бобок». Во второй половине XIX века городская мистика время от времени всплывает в произведениях столь разных авторов, как Константин Случевский или Федор Сологуб с его романом «Навьи чары» и повестью «Мелкий бес», Александра Амфитеатрова («Жар-Цвета») и А. И. Куприна («Звезда Соломона»).
Однако рубеж XIX–XX веков знаменовал собой торжество научного прогресса и отступление сказочной фантастики перед фантастикой научной. Новый прилив «остраненной прозы» (не путать с «оккультной прозой» в духе Веры Крыжановской и трактатов Блаватской), как ни странно, начался только после революции 1917 года.
1920-е годы стали эпохой взлета отечественной фантастики. Эта литература воспринималась как символ нового времени, отражение научно-технического прогресса — и в то же время разрыв со старыми, консервативными традициями.
Но даже на этом фоне постепенно начали проявляться ростки совершенно другой фантастики. Странной, иногда романтической, временами страшноватой — совершенно ненаучной, не претендующей на глобальные свершения, технические и социальные предвидения. Наиболее ярким представителем этого направления стал Александр Грин.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});