Наталья Рузанкина - Однажды осенью
— Отдай мне птицу, — казалось, звучало отовсюду.
Он зажмурил глаза, приготовившись к вечной ночи, но самая спокойная и сильная рука легла на его плечо, и тогда он осмелился поднять взгляд на то лицо, что недавно скрывал сплошной свет. Бесконечно усталым было то лицо, темно-бронзовым от сияния осени, насмешливым и властным, ребяческим и мудрым одновременно. Тонкая, еле уловимая печаль и спокойное неистребимое мужество сквозили в каждой черте его, а серые, просторные глаза излучали сострадание. Он лишь на миг поймал серый взор Повелителя и услышал шум прекрасной неведомой страны — переливчатый плеск водопадов и шелест альпийских лугов, звучание живых, удивительно близких звезд, одинокую песню ночных гор и розовый оркестр ликующего утра. Дивное видение, как зарница, мелькнуло и кануло в небытие, и он, пораженный ликующей радостью и гармонией страны, откуда пришел Повелитель, опустил голову.
— Возьми, — услышал он голос тихий и глубокий, который наполнил его неведомым присутствием Чуда, и увидел птицу, трепещущую в вечных ладонях. — Она улетела недалеко, и ее удалось поймать. Возьми и не позволяй покидать ей тебя до назначенного часа. Помни: никакая любовь на свете и во тьме не стоит ее…
Он принял ее дрожащими руками и спрятал под куртку, и забилась она крохотным теплым комочком у остановившегося сердца, а затем забилось сердце, а ее не стало, ибо слилась она с плотью, которой была предназначена. И ничего вроде не произошло, но ярче, до боли в груди, припомнил он вдруг оставленный дом, его витые солнечно-желтые лестницы, сонных голубей на карнизах, доцветающие георгины в палисаднике, и еще — старую маленькую женщину, что наверняка по-прежнему пугливо-осторожно ходила по великолепным комнатам в тоскливом ожидании сына. Не было больше Царевны-Лебеди — ни в памяти, ни в сердце, не было ее страшного, сонного равнодушия и взгляда, лукаво-неуловимого. Вместе со светлой птахой, вернувшейся в грудь, сердце заполнилось только это женщиной, некрасивой, застенчивой, так тихо и всепрощающе любившей всю его нелепую жизнь.
— Мама… — осторожно-негромко, будто в первый раз вслушиваясь в слово, проговорил он. — Мама! — вдруг закричал он от страшной тоски по ней, как далеком-далеком детстве, и заплакал в золотой свет.
— Родился во второй раз, да с самым важным словом! — засмеялся сероглазый Повелитель. — А ты: «отдай душу-птицу»! Да ты видишь, какой она оказалась!
— И все же отдай… — октябрьский ветер ее голоса вкрадчиво холодил все вокруг. — Она и так почти мертва, она разучилась летать и никому не нужна. Никто не любит ее так, чтобы отдать за нее свою жизнь, никто на свете, а ведь это главное условие воскресения. Душу за душу, жизнь — за возвращение из смерти.
— Любят… — устало-светло улыбнулся Повелитель одним взглядом. — Как мало ты еще знаешь! Взгляни…
Средь сквозной березовой листвы-желтизны, средь бересклетового покоя лег вдруг холст света, не из этого мира, холст скудного, земного, дрожащего, но живого света. В бледной полосе его на коленях стояла женщина, сгорбленная не то от старости, не то от невыносимого бремени, лежащего на плечах, крытых рваной цветастой шалью. Светлым, как зарница над лугом, было лицо ее, и страдание и надежда переплелись в мягком золотом взгляде молящих глаз. Женщина что-то шептала, шептала невнятно, сбивчиво-горячо, и слезы сбегали с увядших щек ее, и сама она казалась бы жалкой и тонущей в безбрежной утрате своей, если бы не дивная сила любви и мольбы, исходящая от каждого взора ее, движения и жеста. Казалось владыкам, что разорвется сейчас призрачная грань, отделяющая скудную земную жизнь от великого предсмертия, и хлынет в их мир этот поток материнской любви и материнского же страдания. И ближе подошли владыки, оставив обессилевшего, прошедшего Предсмертие человека, что воссоединился с Птицей-Душой и плакал теперь громко и отчаянно, глядя на ту единственную, любившую и любящую. Ближе подошли владыки и услышали слова мольбы:
— Душу мою и жизнь возьми Ты, что скрыл его, но верни на свет Божий сына моего, дай пожить ему на земле — не жил он еще. Душу мою и жизнь возьми…
Дрогнув, растаял холст скудного земного света, и вновь вокруг — ослепительное лиственное сияние.
— «Душу мою и жизнь возьми…» — задумчиво повторил Повелитель. — Вот так они, оказывается, любят здесь, на земле… Ты плачешь?
— Если бы мы любили так, мы бы никогда не ушли… — женщина отвернула лицо. — Ладно, проводи его, только не стоит… Не стоит он этой любви.
— А это уж решать той, кто любит…
Женщина с дождливыми волосами осталась позади, в росистом облаке, а спасенный с Повелителем пошли по узкой, в рубиновых листьях бересклета, тропе, но долго оглядывался спасенный, как бы запоминая сумрачную, тревожную красоту дочери горнего мира.
Рубиновая тропа внезапно кончилась, осенний воздух обрыва сияющей дымчатой громадой переливался впереди. Рыжие кручи нависли над знакомым озером, на невыносимо далекой песчаной косе облетевшим шелковым листом скучал автомобиль.
— Отсюда, с обрыва, начинается твоя вторая жизнь, — тихо сказал Повелитель. — У тебя в груди теперь — живая душа, но выход из предсмертия, выход к той любви тоже нужно заслужить. Ты не побоялся нажать на курок, отвергая первую жизнь, не испугайся теперь и обрыва, принимая вторую.
Переливающийся, лазурный воздух клубился у ног человека, на дне дымчатой, блистающей громады он увидел уже не затихшее озеро, а лицо матери с непросохшими дорожками слёз на щеках. Повелителя теперь не было возле, лишь золотой отсвет реял там, где стоял Владыка утраченного.
И тогда, как в невообразимо далеком лучистом детском сне, раскинув руки, как крылья, он бросился в ледяную лазурь.
Полет кончился, тело отяжелело, впитывая ознобный покой осенней земли, рыжая пожухлая трава шелестела над ним, выше — в небе, из которого он шагнул только что, — трепетала какая-то птица. Он лежал навзничь в своем саду с полуоблетевшими яблонями, с куртинами отцветших георгин, а неподалеку ждал его дом, родной, солнечный, причудливый, и «Форд» цвета кленового листа сиротливо дремал в полуоткрытом гараже, будто и не было той страшной дороги к осеннему озеру, смерти и возвращения из смерти. Но все это было, и в памяти его, как в потаенном ларце, вспыхивали невообразимой красоты лица двух владык прежнего мира…
Возвращенная птица забилась у самого горла, и он, положив ладони на грудь, испугавшись, что отлетит вновь, взбежал по скрипучим поющим ступеням и распахнул дверь. Мать сидела за шитьем, сгорбившись, как тогда, в тот страшный день восемь лет назад, некрасивая, исхудавшая, только не в скудной деревенской комнате, а в богато убранной зале, и лицо ее светилось, как восемь лет назад, зоревым светом любви и всепрощения. Вот она подняла взор и негромко, всплеснув руками, вскрикнула.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});