Тим Северин - Дитя Одина
— Входи! — крикнул Сенесах, когда я, трепеща, остановился в дверях его маленькой кельи.
Он жил в маленькой хижине-мазанке, там стоял стол для письма и табурет, да еще лежала подстилка, набитая соломой.
— Наш мастер-каменотес сказал мне, что ты умеешь читать и писать и что тебе все интересно. — Он проницательно посмотрел на меня, заметил мою драную рубаху и отметины, оставленные на моих запястьях железами после пленения в Клонтарфе. — И еще он сказал, что ты трудолюбив и руки у тебя к месту прилажены, и предположил, что в один прекрасный день ты станешь ценным членом нашей общины. Что скажешь?
От удивления я не нашелся, что ответить.
— К нам поступают не только сыновья зажиточных людей, — продолжал Сенесах. — У нас есть обычай привечать молодых способных людей. Своими талантами они часто вносят больший вклад в нашу обитель, чем более богатые новички.
— Я весьма благодарен за твою заботу и Саэру Кредину за его добрые слова, — ответил я, стараясь растянуть время, чтобы поразмыслить. — Я никогда не думал о такой жизни. Больше всего меня тревожит, пожалуй, то, что я не достоин посвятить свою жизнь служению богу.
— Мало кто из новичков в нашей общине совершенно уверен в своем призвании, когда приходит сюда, а если кто и уверен, лично у меня это вызывает некоторую настороженность, — ответил он спокойно. — А вот смирение — как раз неплохое начало. И потом, никто и не ждет, что ты сразу станешь монахом по всем правилам — на это уйдут годы. Ты начнешь как послушник и под моим руководством познаешь устав нашего братства, как это сделало множество людей до тебя.
От такого предложения не отказался бы ни один раб. Никто здесь не заплатил бы за меня выкуп, я был вдали от мест, где вырос, и еще мгновение тому назад у меня не было будущего. И вдруг мне предложили стать собой, предложили кров и определенность.
— Я уже говорил с аббатом о твоем деле, — продолжал Сенесах, — и хотя он отнесся к этому с большим недоверием, но согласился, что нужно дать тебе возможность доказать свою цену. И все же он сказал, что может случиться так, что жизнь в качестве слуги Господа тебе покажется тяжелее жизни раба и каменотеса.
Мне подумалось, что Один наконец заметил мое положение и устроил этот внезапный поворот.
— Конечно, я буду очень рад вступить в монастырь в любом качестве, которое тебе кажется подходящим, — сказал я.
— Великолепно. Судя по словам Саэра Кредина, тебя зовут Торгильс или Торгейс, что-то в этом роде. Звучит как-то слишком по-язычески. Лучше дать тебе новое имя, христианское. Есть предложения?
Я подумал немного, прежде чем ответить, а потом — молча отдав дань Одину Обманщику — сказал:
— Мне бы хотелось зваться Тангбрандом, если возможно. Это имя первого проповедника, который принес учение Белого Христа в Исландию, а оттуда происходит мой род.
— Ну что же, здесь ни у кого нет такого имени. Итак, отныне ты нарекаешься Тангбрандом, и мы постараемся, чтобы это имя подходило тебе. Может быть, ты сможешь когда-нибудь вернуться в Исландию и там проповедовать.
— Да, господин, — промямлил я.
— «Да, брат», — а не «господин». И здесь не говорят Белый Христос, но просто Христос или Иисус Христос, или наш Господь и Спаситель, — возразил он с такой искренностью, что мне стало немного стыдно. Я надеялся, что он никогда не узнает, что Тангбранд потерпел полное поражение в своей борьбе с нашими исконными богами.
Как и предупреждал аббат, жизнь молодого послушника В монастыре святого Киарана немногим отличалась от той, какой жил я, работая на Саэра Кредина. Мои предыдущие дела как раба оказались зеркальным отражением моих обязанностей как новичка-монаха. Вместо того, чтобы прибирать осколки за каменотесом, я подметал кельи старших монахов и выносил нечистоты. Вместо молота и рубила я брал мотыгу и проводил долгие часы, внаклонку рыхля каменистую почву на полях, которые мои братья и я готовили под посев. Даже моя одежда была почти такой же: прежде я носил просторную рубаху из грубой ткани, повязанную веревкой. Теперь рубаха у меня была немного получше, из небеленого холста, со шнуром на поясе, и поверх нее серый шерстяной плащ с наголовником. Только вот ногам стало легче. До того я ходил босиком, теперь носил сандалии. Главная перемена касалась распорядка и была к худшему. От раба требуют, чтобы он встал с рассветом, работал весь день, с перерывом на полдневную трапезу, если повезет, а ночью хорошенько спал, чтобы набраться сил на следующий рабочий день. Монах же, как выяснилось, отдыхает куда меньше. Он должен встать до рассвета, чтобы произнести должные молитвы, потом трудиться в поле или за письменным столом, твердить молитвы через равные промежутки, а посему и спать он ложится куда более замаявшись, чем раб. Даже еда была небольшим утешением. Раба, может быть, держат впроголодь, но монашеская грубая пища немногим лучше. А что еще хуже, монаху часто приходится поститься и вовсе ходить несытым. Среды и пятницы были в этом монастыре постными днями, а посему, кто был помоложе, тот старался урвать по четвергам вдвое, коль то было возможно.
Но все это не имело значения. С благоволения Сенесаха передо мной открылись двери познания, и я вошел них и наслаждался. Пока я был рабом, считалось, что у меня и ум рабский, и мне давали только те знания, какие требовались для моей работы — как лучше отчистить котел песком, складывать в кучу куски торфа, выпрямить скривившуюся рукоять плуга, намочив ее в воде. Теперь, будучи монахом, проходящим послушничество, я обучался необыкновенным навыкам. Разумеется, я сразу захотел научиться читать и писать романскими буквами. Сенесах принес учебную книгу — две вощаные таблички в маленьком деревянном футляре, и металлическим стилом начертал на них алфавит. Похоже, даже Сенесах удивился — на заучивание его мне понадобилось меньше трех дней, и в ту же неделю я уже мог связно и разумно написать произнесенное по буквам предложение. Может быть, мой ум был как мышца, уже наупражнявшаяся и хорошо развитая постижением рунического письма и рунических знаний — о чем я умолчал, — и ему надоело сидеть в голове без дела. Теперь мне только и нужно было, что следовать указаниям да работать. Мои сотоварищи по учебе, да и сам мой учитель вскоре признали мою одаренность, когда дело касалось написанных или произнесенных слов. Может статься, сочетание во мне норвежских и ирландских кровей — двух народов, столь ценящих в языке ритм, — в немалой степени способствовало моей языковой беглости. Меньше чем через шесть месяцев я уже читал и писал на церковной латыни и был на полпути к знанию разговорного французского, которому учился у брата, жившего несколько лет в Галлии. А с языком германцев и англов и вовсе не было трудностей, ибо они достаточно схожи по звучанию и словарю с моим родным donsktong, чтобы я мог понимать, как говорить на них. На второй год я уже читал по-гречески.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});