Ольга Шумилова - Эхо войны.
Что лучше всего говорит о наших делах на данный момент.
Вернулся Коэни, пряча глаза, протянул небольшой квадратик в пластиковой оправе. Я всмотрелась в свое отражение. Повернулась правым боком, левым. И сказала вслух вдруг появившемуся рядом Ремо:
— Вот теперь никакой Латбер на меня уже не позарится.
Едва спекшиеся края разорванной щеки располосовали лицо багровыми потеками. Правое веко опустилось и как–то странно обвисло. А остальное… О, остальное было выше всяческих похвал — его фактически не было. Лицо было будто покрыто маской — цвета сырого мяса и грязно–желтого гноя. Язвы, пузыри, ожоги и слезшая кожа — все было покрыто тонкой, будто лакированной корочкой, отливающей зеленью.
Можно было не смотреть, как выглядит остальное — отсутствующий хвост даю на отсечение, что так же.
— Я ведь смогу двигаться, ходить? Или мне в придачу к этому что–нибудь отгрызли, пока я валялась в отключке?
Ответил Ремо, хотя ответ я не услышала, а прочитала по губам:
— Нет. Все в порядке.
Я кивнула Коэни, чтобы убрал зеркало. Посмотрела на их лица и устало сказала, опуская голову на лежанку:
— Идиоты вы. Ходить я смогу, глаза не пострадали, слух восстановят в любой городской больнице. Я здорова, еще и вас переживу, если пережила болевой шок и отравление. Это всего лишь красота, которой и не было.
Мужчина и мальчик переглянулись.
Не обязательно ждать до больницы. Фарр Точе сказал, что на одно ухо слух восстановить сможет прямо здесь. Правда, только наполовину.
Тем более. Не стройте похоронных лиц, я не буду стреляться.
Коэни помолчал, а потом сказал вслух:
— Вы достойны восхищения. Больше, чем кто–либо другой.
— Всего лишь за здравый смысл? Брось, Коэни, это моя работа. Просто работа…
«Вы достойны восхищения». Не так давно я говорила эти слова сама, и если форма была не такова, то такова была суть. И никогда не думала, что услышу их в свой адрес в ситуации, другой по результату, но одинаковой по сути — сути безнадежности.
Фарр Торрили, как ни смешно, но мы с вами оказались в одной лодке посреди моря без конца и края.
Коэни отошел — полагаю, вернуть зеркало. Ремо присел рядом и принялся обрабатывать мое лицо и накладывать повязки, стараясь говорить так, чтобы я могла читать по губам.
— Жаль, что ты увидела.
— Какая разница. Не сейчас, так потом, — я завозилась, устраиваясь поудобнее. — Ремо, мне ведь на самом деле все равно.
— Орие, — он с плохо скрытой жалостью посмотрел мне в глаза. — Ты молодая женщина, замужняя, — он мотнул головой, на полуслове прерывая мои возражения. — Ну и что, что вы не живете вместе. Ты ведь можешь встретить кого–то другого, развестись…
— В Бездну сослагательное наклонение. Да, я ушла от мужа, и он ни черта меня не любит. Но знаешь, в чем проблема, Ремо? Я–то его люблю, и никакой «кто–то» мне не нужен. А поскольку в этом пункте мы не сошлись во мнениях даже в те времена, когда моя кожа была белее снега, мне навряд ли поможет что–то еще. Поэтому мне действительно все равно.
— Любовь не длится всю жизнь. Тем более, если любимого не может быть рядом.
— И это говоришь мне ты?… Женись, Ремо, тогда, может, и я выйду снова замуж.
Он медленно улыбнулся и качнул головой, сдаваясь.
— Вот. Теперь ты понимаешь, каково говорить с тобой на эту тему, — проворчала я и замолчала: врач начал накладывать повязки.
Это ведь не так уж страшно, как кажется. Худшее всегда случается в голове, а вовсе не на лице. Ну, да, буду уродиной. Как будто кому–то и раньше было дело до моего лица. Кроме достопамятного Латбера, конечно. Главное — глаз не лишилась, а ведь могла. Ой, как могла…
День клонился к вечеру. Ремо свое обещание выполнил: с помощью Коэни слух он мне худо–бедно восстановил. Не знаю, что со мной делали, но слышать я стала. Одним ухом, плохо, даже хуже, чем ремен, но стала.
В глазах приходящих меня проведать сквозила все та же жалость. Отвратительно.
Как выяснилось, группа задержалась на полдня у озера только из–за меня. Утром двинулись дальше, упаковав меня на самодельные носилки, которые несли, сменяясь. Туда же, ко мне под бок, забросили приблудного ремена и кое–какую поклажу. Вопроса о том, брать ли его с собой, как–то не возникло.
Мы вообще стали очень гуманны.
Со мной обращались, как с хрустальной вазой, мои желания исполнялись беспрекословно, на привалах мне доставался лучший кусок стремительно скудеющего рациона. Мужчины, взрослые сильные мужчины, чувствовали такую вину передо мной, женщиной, закрывшей их своей спиной, и потерявшей из–за этого все, что не могли смотреть мне в глаза.
Я терпела это еще двое суток. Утром третьего дня я встала и пошла рядом с носилками, сама, на собственных ногах, чтобы не возвращаться на эти доски больше никогда.
Вместо этого я делала то же, что и всегда — наблюдала. Это единственное, что я умела делать действительно хорошо — что солдат из меня отнюдь не образцовый, всем было известно и до того, как я превратилась в ходячий (с трудом, правда, пока) фарш.
Снега исчезали стремительно, будто их стряхивали с земли гигантской метлой. К вечеру третьего дня мы оставили позади последние, совсем низкие уже сугробы. Ночью невысокий кривой кустарник и бурую чахлую траву покрыл иней, но снег так и не выпал, а температура позволила спать в палатке без обогревателя. Этому мы радовались, как дети — последние две ночи батареи «моргали», и еще одну мы бы пережили в лучшем случае наполовину.
Да, выжить было можно, но — только сбившись в большую теплую кучу, как детеныши в гнезде. Мы превращались в животных не только на словах, вспомнив помимо воли, как в далекие времена тощие долговязые степные кошки сбивались в стаи, чтобы выжить. Каждому из здоровых достался больной или увечный довесок, которого необходимо было греть и прикрывать от сквозняков; солдаты всегда ложились с краю; в центре — все те же больные, увечные и дети. Эти правила были основой нашего выживания, во что они выливались — другой вопрос… Дети, вынужденные лежать рядом, чуть ли не прижимаясь друг к другу, скандалили без конца. Вернее, скандалил Зима, всегда демонстративно поворачиваясь к магу спиной, несмотря на то, что оказывался в таком случае лицом к Ремо.
Не раз и не два я не выдерживала и порывалась лечь между ними, но кожа кожей, а держать «мать» в руках я могла, как и нажимать на курок, и оставалась солдатом, хотя руки болели, как обваренные. Поэтому я ложилась там, где и положено солдату — у края. Не у самого, впрочем — спину мне прикрывал Тайл. Полицейский не совсем солдат, но может больше, чем калека.
Паек сокращался неотвратимо, сколько бы мы не затягивали пояса и не урезали порции. Поэтому, когда на пятый день на полуденном привале обнаружилось, что есть нечего, сюрпризом это не явилось.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});