Генри Олди - Пасынки восьмой заповеди
Аббат поднял руку, призывая Великого Здрайцу замолчать.
— Тогда, быть может, верно и другое: мучая в себе других, ты не очищаешься сам, как котел с горящими остатками пищи не очищается от копоти. Но ведь и ты находишься на земле — а значит, в чистилище! И если, страдая сам, ты откажешься мучить других; если ты отпустишь их на свободу, разбросаешь свой выкуп, раздашь его нищим, сам превратишься в нищего, которому нечего терять — то, возможно, сумеешь очиститься и родиться заново?! Опустошив ад в себе и пройдя круги чистилища — сохранишь ли ты имя дьявола?!
— Я не думал об этом, — Великий Здрайца с удивлением посмотрел на аббата, и взгляд его на мгновение вспыхнул невозможной, несбыточной надеждой. Вспыхнул — и тут же угас снова.
— Нет… не могу. Это выше моих сил. Я могу только брать, брать и брать, копить души, набивая ими свою кубышку, по крохам собирая выкуп, который когда-нибудь подарит мне освобождение…
— Но ведь тогда способен родиться дьявол во много раз страшнее и могущественнее тебя теперешнего! Родится настоящий Князь Тьмы, и он будет существовать здесь, на земле! — аббат, уже не в силах усидеть на месте, вскочил и заходил взад-вперед, кусая губы и нервно теребя висевшие у него на поясе агатовые четки. — Не так ли родился ты сам: когда прошлый дьявол, меньший, чем ты, накопил наконец свой выкуп и сгорел в его пламени, переплавился, как переплавляется руда, чтобы дать жизнь металлу!
— А мне-то что? — пожал плечами Великий Здрайца. — Ведь это был ЕЩЕ НЕ Я; и это буду УЖЕ НЕ Я!
— Не притворяйся! — аббат Ян резко остановился напротив Петушиного Пера, твердо посмотрев ему в глаза, и через несколько секунд дьявол не выдержал и отвел взгляд. — Ведь там, на мельнице, ты отпустил принадлежавшую тебе душу, вселив ее в мертвое тело — и спас этим нас всех!.. и, возможно, душу того несчастного тоже. Значит, ты можешь отдавать!
— Могу, — с трудом выговорил Петушиное Перо. — Значит, могу. Но как же я потом жалел об этом! Ты жесток, святой отец, ты манишь меня страшным выбором, и в ту минуту, когда я готов принять твой совет, решиться обречь себя на неведомые муки ради несбыточной надежды — я вспоминаю, что не способен порвать свои кандалы! Ты никогда не был дьяволом, святой отец! Тот ад, что во мне, та рука Преисподней, что время от времени входит в меня — они не дадут мне этого сделать! Я не в силах изгнать проданные души из себя просто так, не для определенной цели; я не в силах оборвать связующие нас нити; я кукольник, зависящий от собственных марионеток! Пойми же наконец это, святой отец, и оставь несчастного дьявола в покое! Не искушай меня!!!
Великий Здрайца умолк и поник головой. Руки его дрожали, как недавно — у аббата; и петушиное перо на берете, зажатом в левом кулаке, подпрыгивало и терлось о колено.
Отец же Ян был на удивление спокоен. Он явно уже что-то решил.
— Я верю тебе, — мягко сказал ксендз, наклоняясь к тяжело дышащему дьяволу. — Верю, что самому тебе с этим не справиться. Но тебе помогут.
— Кто? — безнадежно, не поднимая головы, спросил Петушиное Перо. — Ты? Не смеши меня, аббатик…
— Мы, — твердо сказал аббат. — Мы, воры, дети вора Самуила — поможем тебе.
Дьявол в изумлении поднял голову — и увидел, что четыре человека окружили его, придвинулись вплотную и застыли с четырех сторон, словно стража вокруг преступника, словно родители вокруг провинившегося ребенка.
— Сейчас тебе будет очень плохо, — рука Терезы слегка коснулась плеча Великого Здрайцы, и тот дернулся, как от ожога. — Так плохо, как, наверное, еще никогда не было. Потерпи, пожалуйста…
И в следующее мгновение дети вора Самуила вцепились в Великого Здрайцу.
Похожая на оспенное лицо равнина серебрилась под луной, ероша седой ковыль — только луна была другая, ярко-золотая, с ребристым ободком и проступающим по центру чеканным горбоносым профилем, под которым выгибалась надпись на забытом, а может, и неизвестном людям языке; и ковыль был неправильный, потому что сейчас у Марты нашлось время приглядеться и понять, что и не ковыль это вовсе, а седые человеческие волосы, прорастающие прямо из рябых рытвин под ногами.
А по равнине бродили люди. Их было не так уж много, десятка два-три, не больше, и необъятный простор скрадывал их численность, заставляя каждого ощущать себя единственным, заброшенным, одиноким до безумия — люди сталкивались, не замечая этого, проходили один мимо другого, не замечая этого, руки касались рук, плечи — плечей, не замечая этого, не замечая, не…
Ворот не было. Громадных железных ворот, так хорошо запомнившихся Марте еще по первому вторжению, ворот, за которыми валялась беспамятная и обнаженная душа Джоша — не было. Когда Марта осознала, что не видит выхода, не видит границы между равниной Великого Здрайцы и миром живых, она вздрогнула, попятилась, как никогда остро ощущая внутри самой себя ту дыру, что прорвал в ней вываливавшийся Молчальник, перед тем как рухнуть в собачье тело Одноухого… И словно невидимая лава, расплавленная сталь хлынула через женщину, обливая огненным потоком ту самую дыру, затвердевая на краях, приобретая форму, вес, реальность — Марта корчилась от боли, но боль несла очищение, в боли крылся выход, выход из западни, и Марта вдруг подумала, высветив в меркнувшем от чудовищной боли сознании наивную и простую догадку: ворота — это я!
И встала у распахнутого зева, у двух металлических створок высотой вдвое… нет, втрое больше ее самой. Створки слегка колебались, расходясь в разные стороны, как ладони, сложенные чашечкой, когда их хозяин собирается зачерпнуть воды из говорливого ручья, и на стальной поверхности ближайшей ладони — Марта отчетливо видела это — был выбит причудливый барельеф, множество фигурок, сплетающихся в самых невероятных сочетаниях, подобно лозам запущенного виноградника.
Вот она сама, маленькая, девятилетняя, жадно слушает с раскрытым ртом батьку Самуила, а вот она уже в Вене, в постели с Молчальником, выгибается в пароксизмах страсти и беззвучно кричит… а вон Михал рубится непонятно с кем, и лицо брата перекошено от напряжения; под телом повешенного воет Одноухий, Тереза пеленает младенца, распластан крестообразно на холодном полу кельи молоденький монах Ян, строгий аббат Ян выслушивает исповедь дамы средних лет со взором истаскавшегося ангела, падает горящий Мардула в воду Гронча, под ножом Петушиного Пера сползает пятнистая кора с орешины, и кольца ее обвивают раздавленного подмастерья Стаса, а седой волк несет в зубах трехлетнюю девочку, и та кричит, кричит, кричит…
Жесткая пятерня смаху зажала Марте рот — и истерика так же быстро покинула женщину, как и охватила. Михал зашипел от боли в обожженной ладони, потом молча улыбнулся, окинул взглядом ворота, кивнул сестре и быстро пошел прочь, от ворот к людям на равнине, на ходу вынимая из ножен палаш.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});