Башня. Новый Ковчег 5 - Евгения Букреева
— Я всё равно тут не останусь, — не сдавался Шорохов. — Тем более, если так и так уже узнали.
— Не останешься, не останешься, — заверил его Ковальков, который внезапно понял, как надо действовать. — Ты только не испорти всё. Полежи тут до вечера, а я всё устрою. И без фокусов, Кирилл. Ты же и меня подставишь, если что.
Шорохов нехотя кивнул. Егор Саныч поднялся со стула, пошёл к двери, ощущая спиной колючий взгляд непокорного мальчишки. У выхода он ещё раз оглянулся.
— Пожалуйста, Кирилл. Не делай глупостей, прошу тебя. Хотя бы до вечера. Хорошо?
И, не дожидаясь ответа на свой вопрос, быстро вышел из палаты.
Глава 10. Ника
— Опаньки ты как, Валера! Сразу с козырей зашёл, ну ты силён.
— А что? Могём! Карта в масть…
— Дурачкам и новичкам…
Ника отошла от дверей и опять легла на кровать лицом к стене, привычно подтянула колени к подбородку, обхватив их обеими руками. Хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать голоса своих мучителей, но она знала, что даже с заткнутыми ушами она будет их слышать — их громкий смех, крепкие словца, вплетающиеся в речь, хлёсткие удары замызганных карт о низкий полированный столик, притащенный ими в коридор из маленькой, голубой гостиной. Даже с заткнутыми ушами она будет ощущать их присутствие, чувствовать запах, чужой запах, которым, казалось, насквозь пропахла квартира — их с папой квартира, которую эти превратили в тюрьму.
Она их всех называла — эти, не делая между ними никакого различия, ненавидя их всех, скопом и по отдельности: простых солдат, дежуривших у дверей её спальни, майора со смешной фамилией Бублик, сыпавшего осточертевшими шуточками, полковника Караева, страшного, похожего на стервятника, с тёмными немигающими глазами, даже Мельникова, который приходил каждый день, осматривал её, словно куклу, задавал вопросы, на которые она не считала своим долгом отвечать. Она ненавидела их, потому что они служили ему, этому уроду, захватившему всё вокруг — Башню, власть, их квартиру, — тому, кто серой тенью накрыл её жизнь, кто запер отца внизу, кто приказал убить Кира, её Кира.
В дверь тихонько постучали, и тут же, не дожидаясь ответа (впрочем, она всё равно никогда им не отвечала), дверь, скрипнув, отворилась.
— Ника Павловна… вам, может, надо чего? Ника Павловна…
У того, кто спрашивал, был юный, совсем мальчишеский голос, а ещё — Ника это тоже знала — круглое лицо, короткий, смешной пимпочкой нос, оттопыренные уши и фамилия Петренко. Он был самый молодой, и как молодого его гоняли к ней, раз в полчаса (так было заведено), проверить, всё ли в порядке, ну и для проформы поинтересоваться, не нужно ли ей чего.
Ей от них ничего было не нужно. Ну разве чтоб они все провалились сквозь землю, исчезли, а ещё лучше — чтобы пристрелили этого урода, обосновавшегося в спальне отца.
Откуда-то из глубины опять жаркой волной поднялась ненависть, вспыхнула, загорелась ярким огнём. Ника не прогоняла это чувство, которое по силе и разрушительности превосходило все эмоции и чувства вместе взятые, не прогоняла, потому что именно ненависть давала ей силы жить дальше. Не сойти с ума, не свихнуться от горя, не съехать тихо с катушек, как это было в первые дни, когда боль и темнота настолько поглотили её, что она никого и ничего не слышала, медленно погружаясь в странный и серый мир, наполненный беззвучно скользящими мимо неё и сквозь неё вязкими бледными тенями.
Как ни странно, в чувство её привел Караев, с силой заломивший ей руку за спину, тогда, на второй день, после того, как не стало Кира. И эта резкая боль — боль не души, а тела, — заставила вскрикнуть и неожиданно выхватила Нику из липких лап окруживших её призраков, вернула в мир живых и дала ей единственное чувство, за которое она схватилась, чтобы не упасть снова — ненависть. К убийцам, мучителям, к тем, кто по каким-то причинам пока выигрывал. Но только пока.
Дверь закрылась, до Ники донеслось: «нормально всё, лежит», и она невольно выдохнула — теперь у неё есть ещё полчаса относительного спокойствия и относительного одиночества. Относительного, потому что чужие голоса в коридоре, чужие запахи, которые теперь постоянно присутствовали фоном, ни на минуту не давали ей забыть об её истинном положении. И всё-таки можно было немного расслабиться, до обеда к ней уже точно не войдут. Ника за неделю выучила наизусть расписание своего заточения, ей даже не надо было смотреть на часы. Она жила в странном, навязанном ей ритме: каждые полчаса открывалась дверь, иногда тот, кто заглядывал, молчал, иногда, как этот молоденький Петренко, интересовался, не надо ли ей чего. Первые дни это её бесило, раздражало, она едва сдерживалась, чтобы не посылать их к чёрту, а теперь… теперь ей было всё равно.
Ника обернулась, удостоверилась, что дверь закрыта, и стала привычно думать о том, что делать. После того, как Караев привёл её в чувство, выдернув из состояния полудрёмы-полусна, в голове крепко засела мысль о том, что надо бежать. В душе девушки всё бунтовало против того, чтобы покорно принять роль заложницы, безвольной куклы, которую каждое утро таскают в кабинет отца и заставляют сказать хотя бы пару слов.
Эти утренние телефонные разговоры были мучительны, болезненны и всегда устрашающе одинаковы.
Каждый раз она давала себе обещание молчать, крепко сжимала губы, уставившись на знакомую трещинку, вьющуюся по гладкой, отполированной за столько лет столешнице письменного стола. Она старалась не глядеть ни на Ставицкого, который входил в кабинет почти сразу же, как приводили её, бесшумно просачивался и занимал кресло отца, утопая и теряясь в нём, ни на застывшего рядом безмолвной тенью Караева, ни на огромный портрет первого правителя Башни, Алексея Андреева, приходившегося Нике прапрадедом. Портрет этот почему-то особенно раздражал: и потому, что его повесили по велению Ставицкого, который медленно оккупировал всё в их доме, растекаясь вязкой слизью по углам; и потому, что человек, смуглый, черноволосый, с хищным