Генри Олди - Шутиха
— Именно! Потому что он — мастер. Для него быть на площади без штанов — естественно. Он так дышит. Так живет. Не против мамочки воюет, не за свободу личности сражается, не выпендривается, чтоб оценили-заметили, а пьет эту воду, плавает в ней, здесь родился, здесь умрет! “Выносной комплекс” на контракте — с одним пустячным “но”. Вместо комплекса — талант! Собственно, любой талант — уродство, отклонение от нормы... Рядом с ним Насте незачем кривляться. Да и, положа руку на альтер-эго, стыдно. Так, как у него, все равно не выйдет, глупо даже стараться. Зато можно другое: смеясь над шутом, посмеяться над собой! Под ручку пройтись, на себя, любимую, со стороны посмотреть: какой могла бы быть, если б не от ума сочинила или из протеста, а добрый боженька от щедрот одарил...
Стало холодно. Зябко. Как в сказке Маршака, июль уступил место январю. Вдруг представилось: тебя, живую, теплую, в “Шутихе” изучают, препарируют, ковыряются в душе пальцами, тупыми зондами, после чего извлекают из кожаного альбома темную фигурку, тень, горбуна в маске, ставят рядом и говорят: смотри! Что получится увидеть? Какого спутника, для которого твоя нарочитость естественна, твои капризы природны, твои взрывы эмоций — обыденность, а твои жалкие потуги — талант?!
О чем они беседовали дальше, мы не знаем.
Потому что на цыпочках вышли из комнаты, где два стула, два человека и обои в горошек.
В крупный.
И вернулись лишь к самому концу разговора.
— Знаешь, кто я по образованию? — спросил Лешенька, мрачно жуя губу. — Только не смейся, ладно?.. Организатор-методист. Культурно-просветительной работы. Высшей, магь его, квалификации. Не профессия, а диагноз. Анекдот слышала: “Алло? Прачечная?” — “Хреначечная! Это Институт культуры!” Ты представляешь, каково человеку жить, зная, что он — организатор-методист? Не организм, а организатор. Еще и методист в придачу, словно деловитый пастор из Ассоциации Христиан-Предпринимателей. Ходячая чушь на тонких ножках — вот кто я, Галюн. Бакозабиватель. Зверь Гуманитерий. Я к ним, к твоим, на Гороховую, пошел, как на амбразуру. А они сказали: если бы раньше, смог бы — шутом. Пока не закостенел. Теперь поздно. Могут взять в отдел внешних контактов. Деньги, конечно, другие, но... Я спросил: кем? Выяснилось, что организатором-методистом. С перспективой роста. Я сказал, что подумаю. Вот, думаю.
Он был трезвый. Он говорил ровно и скучно.
Но почему-то не возникало сомнений, что пьет Бескаравайнер с утра, и не первый день.
САКРАЛЬНОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ
“Принципу Алеф (изначальному движению, первотолчку от Кетера к Хохме) соответствует Шут — символ божественной силы до манифестации, способной строить и рушить миры. Но Вселенной еще нет, и потому Алеф—только шут, ноль, ничто, пустота, которая может стать чем угодно, то есть абсолютная свобода. Планета Уран говорит, что Бог творит Вселенную легко, случайно и ненарочно, — такова же спонтанная природа гениальности человека. Но все же нечто над этим стоит, а именно изначальная архетипическая полнота Кетера; значит, и за спонтанностью Шута стоит разум —согласно Каббале, это непосредственно близкий к первоисточнику “разум огня”. Поскольку здесь происходит первое и потому самое сильное отклонение от изначального равновесия, то одним из символов этого цинарота является коромысло. Но чаще всего Шут просто держит узелок на палке, балансируя с ним на краю пропасти. В узкопрактической проекции на человеческую жизнь эта карта трактуется как предостережение против опасностей всего неожиданного и принципиально нового. Но за этим стоит более широкий смысл высшего творчества, творения на пустом месте, из всей полноты своего существа. Пусть творение есть нарушение изначального порядка бытия (потому перед Шутом пропасть), но все же оно диктуется высшими нравственными законами”.
Ты что-нибудь понял, дорогой читатель?
Мы —нет.
Искренне твои, Третьи Лица.
P. S. Но какой кайф, а?
Чертовски, знаете ли, непривычно, после отсутствия вновь оказавшись на родной улице, сворачивать к воротам не своего, а соседского дома. Есть в этом что-то порочное, отдающее беспорядочными связями и средством от клопов, тайком подлитым в чужой суп. Хорошо, что день рожденья только раз в году.
Особенно если это день рожденья Вована.
Казенная приветливость дремала на лице, скручивая рот жабьей, складчатой улыбкой. Час назад, покинув смурного Лешеньку, Галина Борисовна вдруг вспомнила главное. “Настя! — телефон поглотил крик; до дна пропасти долетело лишь жалкое “А-а-а!..”, рассыпавшись щебнем. — Катастрофа! Подарок! Мы забыли про подарок!” Ответ дочери был прост и оглушающ: спокойно, мама, я Дубровский, ничего не забыли, деньги взяла у тебя в сумочке, извини, что не предупредила, Пьеро обещал купить на свой вкус. Люблю-целую. После такого ответа пришлось долго сидеть в открытом кафе, отпаивая себя ядовито-зеленым “Тархуном”.
Все время чудилась вендетта, объявленная Вованом по вручении даров.
Потому и опоздала. Пусть сосед сначала убьет Настю с мальчиками.
Рука давить на звонок отказывалась категорически; пришлось помочь второй. Сверху опустилась видеокамера на витом шнуре с кистями. “Подымите мне веки!” — камера зафиксировала гостью в фас и в профиль; моргнула с видом авторитета, перед которым мнется мелкий, но подающий надежды шпанюк. Щелкнула клювом и скрылась в бойнице. Небось побежала докладывать. Долгая, мучительная пауза; наконец створки ворот, плотоядно клацнув, разъехались. В проеме, открывшем дорогу в пещеру людоеда, стоял Баскервиль. Кобель был в духе: зевал, вилял задницей. “Здорово, подруга! — Всколыхнулись брыли, ниточка слюны дружелюбно свисла с мощной губы. — Дорога кошка к обеду! Топай за мной...”
Подруга затопала.
Пес вел жертву именин через “зашитую” тонированным стеклом террасу, с явной целью зайти дому в тыл и оказаться во дворе. По пути им никто не встретился: тихо, как в могиле. Подозрительно. Невозможно. Тихий час им. новорожденного Вована? Нервы дымились, тремор сотрясал пальцы. Возле вазы эпохи Цхе, откуда торчал махровый подсолнух-мутант, обнаружился столик. А на нем...
Компакт-диск “Adrian Rollini and California Ramblers” (записи 20-х годов); бонусом служила пьеса “I remember Adrian” в исполнении какого-то К. Хокинса с оркестром Хендерсона. Рядом — роскошно изданная книга: Йозеф Шкворецкий, “Бас-саксофон”. Открыла наугад, с конца: “Но это не было сном, ибо во мне до сих пор живет этот отчаянный всплеск молодости — вызов бас-саксофона. Я забываю о нем в мельтешении дней, в житейской суете, лишь привычно повторяю: люблю, люблю, — ведь годы и бесчувственность мира определили этот мой облик, сделали кожу толще. Но живет во мне мементо, предостережение, минута истины — бог знает где, бог знает когда; и я, печальный музыкант, буду всегда скитаться с оркестром Лотара Кинзе по горестным дорогам европейских окраин, под тучами великих бурь, и темнокожий бас-саксофонист, Адриан Роллини, будет снова и снова напоминать мне о мечте, правде, непостижимости — мементо бас-саксофона”. Еще был здесь футляр, распахнутый бесстыже, как пеньюар блудницы; и на кровавом бархате, устилавшем его чрево, покоился чудовищный мундштук: выточенный из каучука, ювелирной работы цилиндр клювообразной формы, со срезом в верхней части. Сигарету, которую следовало курить при помощи такого мундштука, мог вообразить лишь душевнобольной.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});