Федор Чешко - Урман
Да уж, поняла…
Изобразив на лице виноватость (причем до того самоуничижительную, что у Кудеслава заныло в груди от дрянного предчувствия), Векша торопливо выпуталась из-под медвежьей шкуры, в пояс поклонилась волхву и смиренно попросила у него прощения за то, что давеча дерзко разубралась, оскорбив взор почтенного человека. При этом ей и в голову не пришло подобрать да надеть валяющуюся под ногами рубаху; что там рубаха — даже руками прикрыться Векша не сочла нужным. Зато она сочла нужным разъяснить, что извиняется только ради спокойствия хворого Кудеслава. Ибо волхву нынешнее зрелище отнюдь не в новинку, и ежели при прежних подобных случаях кто-нибудь бывал вправе обидеться или оскорбиться, то уж никак не Белоконь.
Векша начала свои речи с видом кроткой покорности, однако мгновенно распалила себя до крика. Мечник пытался одернуть ее, но Белоконь с усталой улыбкой отмахнулся и от его защиты, и от Векшиной непочтительности. Пускай, мол, тешит свой вздорный норов. Тут уговоры бессильны — горбатого и дубина не выправит.
Пока накричавшаяся ильменка надевала рубаху (несколькими мгновениями раньше этого никак нельзя было сделать!), пока она вместе с волхвом помогала Кудеславу встать, обуться и укутаться в мех, Мечник дал себе слово при первой же возможности растолковать ей одну простейшую вещь. Белоконев-то младший сын перекупил Векшу не за свое, а за краденое отцово достояние; потому волхв и по справедливости, и по обычаю (что далеко не всегда одно и то же) был волен не только над ее телом — над самой жизнью купленницы. И не только был. Поскольку дарена она Кудеславу в жены, а не в невольницы, то до их свадьбы хранильник вполне бы мог… Одним словом, Векше бы впрямь Белоконю кланяться, да не в пояс — с земным целованием!
А потом Мечника осенило. Может быть, этому помогла внезапно навалившаяся на него жажда — в пересохшем рту ожило воспоминание о мерзостном вкусе волховского снадобья.
Векша и Белоконь вели Кудеслава к избе, поддерживая его под локти; временами он чувствовал, что почти повисает на их руках; перед глазами плыли сумрачные прозрачные тени; а в ушах стояло надоедливое гудение, и бились, ворочались увязнувшие в этом хворостьном гуде отголоски чужих отзвучавших слов.
«…Лихоманка… И где он только подцепил об этой поре…»
«…Отведай… вместо сна…»
«…Не хочу, чтобы ты плыл… Это плавание добром не окончится…»
Истовые в своей заботе поводыри проволокли Мечника чуть ли не десяток шагов, прежде чем заметили его отчаянные попытки остановиться.
— Ну, чего? — хмуро спросил Белоконь.
— Это я тебя должен так спрашивать, — прохрипел Кудеслав, заглядывая ему в глаза. — Чего… Чего ты мне подсунул отраву вместо бодрящего зелья, а? И чего ты так не хочешь пускать меня на торг? Ну, ты не мнись, ты ответь!
Белоконь несколько мгновений молчал, гневливо раздувая ноздри. Потом он осторожно выпустил Мечников локоть, шагнул чуть в сторону и с силой хлестнул раскрытой ладонью по Векшиному лицу.
Ильменка не успела разжать пальцы и, падая под яростным ударом волхва,, потащила за собой Кудеслава, так что упали они оба. Впрочем, Векша мгновенно вскочила, Мечник же так и остался лежать: он запутался в покрывале. Волхв дождался, пока ильменка поднимется на ноги, и медленно занес руку для нового удара.
— Ты проболталась, стервь?! — страшно прохрипел он.
— Считай, что я. — Векша облизнула разбитую губу, насупилась, но глаза от бешеного хранильникова взгляда не отвела. — Моя вина. Бей еще.
Белоконь вдруг обмяк.
— Кабы побоями можно было хоть что-нибудь изменить — уж не сомневайся, всю шкуру бы с тебя схлестал. Ну, чего стоишь, ровно дубовое идолище?! Помоги поднять!
Подняли. Опять повели — только не туда, куда прежде.
Силящийся осознать происходящее Мечник вдруг сообразил, что волхв тащит его в проход меж избой да конским сараем. Векша было уперлась, но хранильник зашипел на нее хуже, чем способно шипеть растревоженное гадючье кубло:
— Шагай, злыдня, не то до смерти пришибу!
Миг спустя, когда Векша перестала бороздить босыми пятками землю и вновь принялась помогать волхву, он добавил чуть спокойней — без злобы, но с мучительной горечью:
— Ты, гляжу я, никак не поймешь, сколько зла натворила. Этого вот, — кивок на Кудеслава, — теперь хоть ремнями вяжи — так он и покатом за челнами укатится. Придется и впрямь спешно гнать из него хворь, а разве ее толком выгонишь за один-то день?! И выходит, что я вместо пользы немалый вред ему учинил — без моей подмоги он бы хоть при полной силе отправился, а так… Эх, маху я дал — надо было тебе вместо косы язык оттяпать!
Они уложили Мечника в дальнем углу сарая на сене тем же образом, как давеча во дворе, — меж двумя медвежьими шкурами. Возясь с обустройством хворого, волхв бурчал, искоса позыркивая на Векшу:
— Уж коли взялась постигать ведовское потворное ремесло, должна бы знать: немощному самое место быть возле здоровой, крепкой скотины. В конях много земной силы, что берется ими из чистых целебных трав. А сила всегда норовит перелиться оттоль, где ее много, туда, где нехватка. Вот…
Он выпрямился, глянул Кудеславу в глаза:
— Лежи покуда, да не елози и помалкивай — то на твою же пользу. Эта вот дурища долгоязыкая с тобой посидит…
Волхв направился к выходу, и Мечник торопливо выкрикнул ему вслед:
— Погоди! Я же спрашивал, а ты не…
— Потом, — не оглядываясь, отмахнулся хранильник.
Когда он ушел, Векша забилась в самый угол и скукожилась там, обхватив руками колени. Понимая, что после всего случившегося из нее ни звука не вытянуть, Кудеслав тоже молчал. Только когда из Векшиного угла послышался громкий перестук зубов, Мечник спохватился и, свирепо прирявкнув на упрямицу, сумел-таки загнать ее под мех. Некоторое время Векша тряслась, тихонько подвывая от холода, потом наконец угрелась и крепко притиснулась погорячевшим телом к Кудеславу.
Шею Мечника щекотали нечастые выдохи, в бок размеренно и мягко вжимались упругие округлости, отделенные лишь сорочечным полотном, и разомлевший от уюта Кудеслав едва не уснул.
Однако в этот самый миг, когда его сомкнувшиеся веки отказались открыться вновь, Векша вдруг зашептала, дотягиваясь губами до самого уха Мечника, — словно бы опасалась, что ее станут подслушивать кони или домовой, который, как известно, на день перебирается из людского жилья в скотье.
— Не серчай, что я на Белоконя злюсь, — шептала она. — Ты не знаешь, просто не знаешь, какой он бывает страшный… В тот первый раз, когда я тебя видала, а ты меня нет, он сразу все заприметил. Ты уехал, а он и спрашивает: что, положила глаз на дружка моего Кудеслава? Я — молчок, а он: молчи не молчи, а все равно вижу, что положила. А потом… На следующий же день, к вечеру ближе, он всех из избы выгнал, лишь мне велел остаться. Накидал в очаг трав каких-то — от тех трав все горьким туманом заволокло; и каганцы стали светить, будто солнышки, только свет был плохой, мертвый. Гляжу, а у него в руках откуда ни возьмись векша-белка, живая, только квелая, будто бы сонная или ушибленная по голове… И он мне в глаза смотрит да шипит по-гадючьи: гляди, внимательно гляди на свою судьбу!.. Тут вроде как плеснуло чем-то на руки его, и белка та облезла, позеленела, съежилась… В единый миг — веришь ли?! — в единый миг прямо у меня на глазах квакухой мерзостной оборотил… И говорит: коли ты, Векша, другу моему Кудеславу не сможешь сделаться любой, с тобой то же будет, что сталось с твоей названой сестрицей… — Ильменка передернула плечами, будто снова озябла; плотней прижалась к Мечникову плечу. — Потом он вроде забыл про это. Хорошим сделался, слова добрые говорил, пестовал по-отцовски… А как ты на медведя приехал — вновь напомнил, да если бы только раз… Боюсь я его. Он тряпицу хранит, на которой моя кровь засохла; всю косу обрезанную Макоши жертвовать не позволил — прядку себе забрал; и след мой он однажды вынул, я сама видела… Он со мной в любой миг сотворит, что только пожелает: хоть порчу какую, хоть впрямь лягвой обернет. Страшный он, Белоконь твой, ничего на свете так не боюсь, как его…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});