Борис Сапожников - Ultima Forsan
Десятки мёртвых рук пробили дерево стены за моей спиной, схватили за плечи, за руки, вцепились в джеркин, в пояс, в штаны, в голенища сапог. Спереди навалились напиравшие мертвецы. С жутким треском в стене образовался пролом, и меня утянули в него.
Тьма сомкнулась вокруг. А над городом, позабывшим своё имя, разнёсся один-единственный удар давно остановившихся башенных часов. Они пробили наш Ultima Forsan.
Это был конец.
Так я думал в тот миг, но я – ошибался.
Глава 1.
Заразитель из Пассиньяно.
Аббатство Святого Михаила Архангела было основано в незапамятные времена монахами-валлоброзинами. Оно было славно своими виноградниками и крепкими стенами, а также крайне суровым уставом. Ведь здесь до сих пор жили по заветам основателя ордена святого Иоанна Гуальберта. Более того, первым настоятелем аббатства, расположившегося в бывшем замке Пассиньяно, был юный монах по имени Пьетро, которого почитали святым при жизни, как и самого основателя ордена. Именно на него пал выбор Гуальберта, когда тот, борясь с епископом обвинённым в симонии[6], искал кандидата для испытания огнём. И юный монах прошёл это испытание достойно, за что и удостоился чести возглавить собственное аббатство.
Не раз за время своего заключения в монастыре Пассиньяно, я глядел в глаза юноше, изображённому на фресках и витражах. Вокруг его серой рясы, подпоясанной простой верёвкой, плясали языки пламени. Я искал в них хоть каплю сочувствия к моей тяжкой судьбине, однако взгляд молодого монаха был суров. Он обвинял, но не прощал. И я переводил взгляд на распятие, но Спаситель всякий раз как будто отводил свой взор, не желая видеть нечистого, вроде меня. Верно, он же принял мученическую смерть на кресте за людей, а не таких, как я.
Не было для меня спасения от боли. Ни телесной, ни душевной. Монахи стояли в нескольких шагах от меня, а старый татуировщик наносил на моё тело новые и новые рисунки. Это были изображения креста и распятия, тексты молитв и катехизисов от зла, порчи и, конечно же, чумы. Как только старик с чёрными, сильно тронутыми сединой, но всё ещё чёрными волосами, считал, что на сегодня довольно, он убирал свои иглы в футляр и как можно скорее покидал просторную комнату, где его заставляли работать.
Я знаю, что он вовсе не хотел бы возиться со мной. Знаю, что он после работы часами молча сидит в странноприимном доме при аббатстве и пьёт без остановки, как будто желает извести все местные запасы граппы и орухи. Монахи глядят на него с укоризной, ведь им строгий устав не позволяет ничего спиртного, кроме глотка вина причастия. А старый цыган-татуировщик требует ещё и ещё. Он клянётся себе, что уйдёт сегодня же, что плевать он хотел на аббата, прелатов и самого авиньонского папу, и никакое золото, никакие обещанные кары земные и небесные не удержат его. Но всякий раз остаётся, и поздним утром – обычно ближе к полудню – приходит обратно, чтобы продолжить свою работу. Ради памяти дочери – бывшей воровки, что звала себя Гитаной. Сам татуировщик называет себя Романо. Цыгане удивительно скрытный народ и выведать их настоящие имена ещё сложнее, чем научиться их языку и заслужить уважение этого бродячего племени.
Романо из оседлых цыган, оставивших табор и кибитки. Он живёт в деревне недалеко от аббатства, и во время нападений бродячих мертвецов вместе с остальными жителями бежит сюда, чтобы укрыться за его стенами. Романо ненавидит меня, потому что знает правду о том, что случилось в городе. Он винит меня в произошедшем там кошмаре, и я с ним полностью согласен.
Гитана, Чумной Доктор, Абеле, Баум, - все они пошли за мной, все верили в меня, как в чертовски удачливого рейдера. И все они погибли из-за меня. Из-за моей самоуверенности. Из-за моей наглости. Из-за того, что решил, будто для меня Ultima Forsan не пробьёт никогда. Он и не пробил – для меня. А вот для них…
Мысли путаются. Я смотрю на сурового монаха Пьетро, парящего в окружении языков пламени. Он отвечает мне прямым взглядом. Он – не прощает чужой вины. Он не Спаситель, что умер за всех людей. За людей, но не за нечистых.
Романо закончил своё дело и покинул монастырь. Говорят, он и из деревни ушёл. Сам по себе, не став дожидаться хоть какого-нибудь купеческого каравана. Навещавший меня монах, что сообщил мне об этом, долго качал головой, осуждая этот его поступок. Он считает его самоубийством, пускай и не прямым, однако волю свою старый цыган-татуировщик высказал этим поступком достаточно явно. Он желает себе смерти, а значит, совершил страшный грех.
- Он пребывал в унынии, - ответил я монаху, - а оно уже само по себе смертный грех, не так ли? Да чего бояться цыгану? – пожал я плечами. – Вы думаете, он всерьёз верит в Спасителя?
- Многие из его племени обратились в истинную веру, - ответил на это монах.
- Я не о том спрашивал, - покачал головой я. – Я хотел знать, веришь ли ты в искренность цыган? Романо ведь так и не назвал своего подлинного имени? Он оставил его в таборе. Ты видел его хоть на одной службе? А ведь он жил в странноприимном доме, в двух шагах от церкви. Или, может быть, он искал утешения в исповеди?
- Он предпочитал граппу, - слабо улыбнулся монах, но улыбка быстро погасла на его губах.
- Ты верно готовишься участвовать в диспутах, - бросил я. – Тренируешь умение вести разговор так, чтобы не отвечать не вопросы.
Монах снова улыбнулся в ответ, но говорить ничего стал. Он вышел из моей кельи, оставив на столе скудный завтрак и несколько книг.
Света от окна мне вполне хватало для чтения. А когда заходило солнце, я зажигал лампу. Аббатство Святого Михаила Архангела было очень богатым и вполне могло позволить себе иметь алхимические светильники в каждой келье. Даже у послушников или заключённых, вроде меня.
Я много читал все месяцы своего заключения. Библиотека в аббатстве была богатой, так что вряд ли за это время я осилил больше десятой части её. Кроме богословских трудов в ней было собрано множество книг по истории, и я часто погружался в прежние времена. Я любил читать о годах, предшествовавших чуме. Они вроде не так сильно отличались от нынешних, не было изобилия и всеобщего счастья, в которые верили глупцы. Однако по крайней мере одно существенное отличие всё же имелось. На выцветших от времени гравюрах я не раз встречал улыбающихся людей. Сейчас же страх вытравил из нас это умение. Улыбки были фальшивыми, будто дешёвые маски, или слабыми, как у навещавшего меня с едой, книгами и новостями монаха. Они тут же умирали на губах. Как только ребёнок понимал, в каком мире ему придётся прожить жизнь, как только он сталкивался с его ужасами и чудовищной несправедливостью, с той жестокой реальностью, что окружает нас от рождения и до самой смерти, он переставал улыбаться. Забывал как это делается, и вспоминал лишь в одном – самом страшном – случае, когда на губах его расцветала кошмарным цветком сардоническая усмешка.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});