Генри Олди - Сборник "Чистая фэнтези"
– Валяй!
Полюби меня, козла,Отличи добро от зла,Путь-дороженька криваяОт меня к тебе свезла!
– Ха-ха-ха!
– Жжешь, Кёмуль!
– Деньги есть?
Последняя реплика принадлежала трактирщику. Он стоял, загораживая Нихону путь к свободной лавке. Толстая морда трактирщика лоснилась от недоверия.
– Есть.
– Покажь. Все вы: есть, мол… Только есть и горазды, – он хохотнул, гордясь удачным каламбуром. – А как доели, так карман с дырой…
Нихон достал гость мелких монет.
– Садись. Туда, в угол. Натрясешь вшей…
– Нет, не сяду.
– Стоймя жевать будешь? Как вол?
– Пойду я. Тускло у тебя…
– Свечи им жечь, босякам, – ворчал трактирщик, пялясь в широкую Нихонову спину. – Брезгуют, значит. Иди, иди, шалопут! Мы не обеднеем…
– Проклинаю!
Весь поселок вскочил на зорьке, как пчелой ужаленный.
– И во второй раз: проклинаю!
Где бы ни находились жители Ясных Заусенцев – дома, в канаве, на сеновале, под забором или на полу в трактире, – везде они видели одно и то же, словно злодей-чародей швырнул каждого на окраину поселка. Вон, напротив: холм, бузина… А под деревом – облом-бродяга, которому не волхвовать бы, а телеги из грязи выволакивать.
Нихон стоял в красивом ореоле из пламени.
– За что? – хором выдохнули строгали.
– И вы еще спрашиваете?!
– Дык это, – согласился поселок. – Интересуемся.
– За то, что никого не любите! Нет любви в ваших сердцах! А раз так, то положу свое проклятие на души ваши. И пусть тяготеет до скончания веков!
– Ты погодь! – возмутились строгали. – Как это: никого не любим?
– Я мамку люблю!
– А я – Ряшку! Ить, кругленькая…
– Я пиво люблю!
– Любим!
– Лю-бим! Лю-бим!
– Всем сердцем!
Пламя вокруг мага налилось темным багрянцем.
– Врете! И потому – проклинаю в третий раз! Отныне, едва наступит Гурьин день, первый от начала осени – ни один из вас не переживет сего дня, ни один не застанет нового рассвета, если в сердце его не зазеленеет хоть малый росток любви! Не возлюбите ближнего, так и в гроб ляжете! Поняли, суесловы?
– Поняли…
Ясные Заусенцы перевернулись с боку на бок.
– Ишь, шлендра…
– Тоже мне, проклял!..
– Да у нас любви, если хочешь знать, – на сто лет жизни!
Позже многие поднялись на холм: глянуть, что да как.
Бузина сгорела без остатка.
До конца лета проклятие бродяги служило неизменным поводом для шуток. О нем и не вспоминали. Да-да, никакой ошибки! Именно так, одновременно. При встрече два честных яснозаусенца, обсуждая отел коров или урожай проса, рано или поздно скатывались к сакраментальному:
– А проклятие?
– Какое?
– То самое!
– Да я о нем давно забыл!
– И я забыл!
– Еще о всякой ерунде помнить!
– Ага! А колдуняка-то дурень!
– Горлохват! Думал, мы тяпкой деланные…
– Ну! Любви, грит, нету…
– У меня любви: вайлом!
– А у меня – хоть на зиму соли!
– А то!
И расходились, довольные разговором.
Впрочем, за неделю до Гурьина дня болтовня угасла. О колдуняке помалкивали. О любви и не заикались. Разве что поглядывали искоса друг на дружку. На чужую семейную жизнь. На родительское уважение. На дело молодое: шашни, посиделки, тайные прогулки в заросли лещины. Кто детей ремнем порет, кто жене глаз синькой подкрасил. Кто к дряхлой мамане носа не кажет. Кто в колья пошел с закадычным дружком.
Не судили-рядили, будто и не видели.
А так, примечали.
Утром Гурьина дня Юрась Ложечник, свежачок-гостеприимец, с которого все началось, сидел во дворе. Обложившись загодя битыми баклушами, он собирался резать ложки. Рядом, на кожаном фартуке, блестели инструменты: резцы, рашпили, ложкарный топорик, тесло и нож.
– Гей, Юрась!
За плетнем возвращался с ярмарки сосед, резчик Никлаш Тесля. Пегая кобылка волокла телегу, пустую после удачной торговли. Сосед, свесив ноги, махал Юрасю цветастым платком. Ночная дорога не утомила Теслю. Напротив, он сиял медным грошиком.
– Как оно?
– Помаленьку! – откликнулся Юрась, приглядываясь.
«Нет, не платок это, – сказал он сам себе. – Цельный полушалок! С бахромой…»
– А что там у тебя, Никлаш?
– Где? – подлец-сосед притворился, будто не понял.
– Да в руке?
– В левой? Вожжи у меня там…
– А в правой?
– Вот ведь!.. – сосед уставился на яркую обновку. – Так это шаль, Юрась! С выручки купил! Славная вещь, кучу денег отвалил…
– На кой тебе шаль? Нос утирать?
Сосед натянул вожжи, останавливая кобылку.
– Нет, Юрась, – строго сказал он. – Нос я и рукавом утру. А шальку мы супруге везем. В подарок. Негоже с ярмарки пустым возвертаться. Мы, значит, шаль, а нам, значит, почет и уважение. И эту… как ее?..
Он сделал вид, что припоминает.
– Любовь! Любовь, брат, ее в окошко не кинешь!
И рявкнул на лошадь, будто страсть как торопился:
– Н-но, мертвая! Шевели копытами!
Провожая соседа взглядом, Юрась чувствовал, как настроение стремительно портится. В душе закопошились гадкие червяки. Ясно представилось: утро следующего дня, двор, открытый гроб на четырех табуретках… В гробу – он, Юрась Ложечник. Острый нос, синие щеки. Жена воет – притворяется, что убита горем. Чужие дети тайком жуют поминальные калачи.
А гад-сосед распинается над домовиной:
«Любовь, это вам не ерш начихал! Спи спокойно, дорогой Юрасик!..»
От расстройства чувств он пнул ногой баклуши. Вспомнил, что бил-то баклуши сам, а шкурила и полировала жена, – и совсем огорчился. Желая вернуть душе покой, Юрась вышел со двора. Вот привычное житье-бытье. Малышня из грязи куличики лепит. Спит в луже поросенок. Напротив, за своим плетнем, бабка Сычиха в огороде копается.
– Бабуля! Ну дайте подмогну!
– Кыш, оглоед! Срамить явился?
– Ну бабуля! Я ж от чистого сердца!
– Сроду у тебя сердца не было, стоерос! Иди, не то камнем кину!
– Бабулечка!.. не губите…
У плетня мялся Фица Сыч, внук старухи. Пьяница и шалопай, Фица если и навещал бабку, так только чтоб набить брюхо на халяву. И тащил со двора все, что плохо лежало, – продавать за-ради выпивки.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});