Марго Ланаган - Лакомые кусочки
А эти прикосновения! Я впитывал их мягкость и тепло, словно потягивал из кружки эль или горячее вино. Я так давно не испытывал столь невинного и ничем не замутненного удовольствия. Не знаю, что сказал бы муж этой женщины, вернись он с охоты и застань свою жену и детей в объятиях огромного медведя, но в любом случае он повел бы себя иначе, увидев на месте зверя незнакомого мужчину. Признаться, я был бы счастлив, даже если бы он пронзил меня копьем или застрелил из лука. Мое блаженство стоило этой цены.
Кто на моем месте не захотел бы остаться в этом месте, наслаждаясь медвежьим счастьем днем и человеческим — по вечерам, обретя семью, которая с радостью встречает тебя, когда бы ты ни появился? Я оставался там до самой весны. Мне даже в голову не приходило покинуть эти края, поэтому я не искал обратных путей, да и сами они мне не открывались.
Ни до, ни после того не встречал я столь прелестных детей — счастливых, довольных, не ведавших принуждения или грубости. Девочки росли свободными, как деревца в лесу, однако их свобода не имела ничего общего с одичалостью. Светлокудрая Бранза была самой доброй, кроткой и послушной дочерью, о которой только могут мечтать родители. В младшей, темноволосой Эдде, хватало задора и огня на двоих, и все же, когда она уставала от своих буйных забав, то ластилась, как котенок, к матери и сестре, развлекала и забавляла обеих. Девчушка с одинаковой охотой и требовала к себе внимания, и выказывала его.
Что же касается их матери… Мало-помалу эта женщина словно бы околдовала меня. Поначалу я отказывался признавать это, все время ожидая появления — вживую или хотя бы в разговорах — отца и мужа. Должно быть, он франкиец, смуглый и темноволосый, и Эдда пошла в него, тогда как Бранза унаследовала белую кожу и светлые волосы матери. Наверное, страх перед ним заставлял меня избегать людей; из толпы в любой момент мог выйти он, тот человек, с которым мне никогда не сравняться, который имел полное право отобрать у меня своих женщин.
Тем не менее он все не шел, дети и мать ни разу не упомянули о нем в разговорах. Мне не довелось встретить его; не видал я и других людей, хотя замечал несомненные признаки их существования; дорогу, к которой старался не приближаться, стук кузницы, услышанный как-то раз во время обхода границ моих владений. Я не нуждался в людях, дни мои до краев были полны счастьем.
Вместе с призрачной надеждой, что поселилась в моем сердце, появилось — я позволил себе — еще одно чувство: восхищение матерью девочек. Это чувство развивалось и зрело, как набухающие почки на деревьях. Она была красивой, сильной и гибкой; ни минуты не сидела на месте, переходя от одной работы к другой. Дела никогда не заканчивались: она то возилась с детьми — брала на руки, разговаривала, утешала, — то отправлялась в город, чтобы продать на рынке шитье и плетеные циновки, а потом возвращалась обратно с едой и всем необходимым.
Моя любовь росла под слоем смутных медвежьих инстинктов. В моменты просветления я страстно желал сесть рядом с ней и спросить: Где, как ты жила раньше? Как тебя зовут? И самое главное: Ты не прогонишь меня? Позволишь всегда быть твоим Медведем? Твоим другом? Я был согласен на такую жизнь, был согласен коротать дни, шатаясь по лесу в зверином облике, лишь бы вечером вернуться в дом и глядеть на эту женщину, следить за ее движениями, уверенными и плавными на фоне веселой суеты дочек, ощущать ее запах, слушать, как она поет колыбельные, рассказывает истории и сказки, тихонько шепчет разные нежности мне в ухо, когда дети уложены и она сама собирается отойти ко сну.
Как-то весенним днем, пестрым от солнечных пятен, Бранза и Эдда, заигравшись, уснули в теньке друг подле друга. Я обнаружил их лежащими в траве, словно две цветные тряпочки, после того как закончил свой ежедневный обход границ, справился с обязанностями, приятными делами и вновь был готов развлекаться и получать удовольствие.
Я глядел на сестер и пытался вспомнить детей, точней, девочек в моем краю — более плотно укрытых одеждами, более боязливых, и все из-за того, что их подстерегало гораздо больше опасностей. Воспоминания, однако, были расплывчатыми, четко представить свой мир мне не удавалось.
Зато слух у меня был отличный, и я хорошо слышал шлепанье мокрого белья, доносившееся со стороны ручья. Какая-то женщина занималась стиркой и пела, пела песню, которую я слышал там, у себя на родине. Мелодия заставила меня встать, повлекла к себе, побуждая отгадать загадку. Я был медведем — и потому не мог разобрать слов песни, они сливались воедино и все равно завораживали. Я вдруг понял: как только я узнаю песню, все вернется назад: и память, и моя прежняя жизнь.
Она стояла на берегу, и быстрые воды ручья были как зеркала, молившие разбить их, а дорогие шелка и белье, смятые, испачканные королями и королевами, просили отмыть и выполоскать их. Не помня себя, я прыгнул в воду и начал плескаться. Я взбивал белую пену, топил ее на дне ручья, выстланном круглыми камнями, выпрыгивал в куче брызг и мотал мохнатой головой, стряхивая тяжелую воду.
Она — мать девочек — перестала петь и засмеялась, глядя на меня.
— Давай, Медведь, давай, покажи воде, кто здесь хозяин! — кричала она.
Именно это я и делал, огромный меховой мешок, — молотил лапами по поверхности, уходил под воду с головой и резко выныривал. Когда я увидал, что забрызгал женщину с головы до ног, то тихонько подошел к ней, стараясь не отфыркиваться, и ткнулся носом под локоть в надежде, что она поймет и примет мои извинения. Потом я отправился на берег, нашел теплый, нагретый солнцем участок и улегся на траву, чтобы подремать под звуки песни и хлопков белья, а проснувшись, первым делом увидеть ее — мою женщину.
Я почти высох; она закончила стирку, разложила белье и одежду на траве, кое-что развесила на соседних кустах и собралась домой. Я не хотел, чтобы она уходила, поэтому поднялся и сообщил ей об этом. Она уперла руки в бока и рассмеялась:
— Поздновато же ты проснулся! Вся тяжелая работа уже сделана.
Я подошел к ней, опустился на четвереньки и прижался лбом к ее груди, совсем легонько, чтобы она не потеряла равновесие. Для меня она была пушинкой, дуновением прекрасного ветерка. Ее лицо было нежным, как шелк. Я мог бы переломить эту женщину одним ударом лапы.
Она погрузила пальцы в мой мех и стала чесать меня за ушами — знала, что мне это нравится, они все знали. Засмеялась, когда я попросил ее не останавливаться, и еще долго продолжала ласкать меня, а когда убрала руки, я сел с таким довольным видом, что она опять расхохоталась. Мы с ней были вровень по росту. Она встала, и при виде этого точеного белого личика я не удержался, поднял лапу (которая была больше не только ее лица, но и всей головы) и коснулся гладкой щеки ладонью — нет, не ладонью, а жесткой кожистой подушкой на лапе, грубой, как свежеструганная доска, сквозь которую я не ощущал ровным счетом ничего, даже ее тепла.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});