Урсула Ле Гуин - Дом
— Тут лампочка разбилась, видишь, а абажур крепится прямо к патрону. Не плачь, Мария. Придется нам купить новую лампочку. Ну, пожалуйста, милая. Ничего страшного не случилось.
— Сейчас я схожу за новой лампочкой. А потом уйду.
— Я же не сказал «уходи». — Он отодвинулся от нее. — Впрочем, я и «приходи» не говорил. Я вообще не знаю, что тебе сказать. Ты тогда уехала насовсем с этим ублюдком Дживаном Пелле, развелась со мной, а теперь приезжаешь и заявляешь, что верность — единственное, что имеет смысл. Да неужели? И моя верность имела смысл? А ведь тогда ты утверждала, что верность — это буржуазный предрассудок, придуманный женатыми людьми, которые не имеют мужества жить так, как им хочется.
— Ничего я не утверждала, я просто повторяла это следом за Дживаном, и ты прекрасно все понимал!
— Мне все равно, за кем ты это повторяла. Мне ты сказала именно так! — Он задохнулся. Перевел дыхание, глянул на криво сидящий абажур, помолчал еще немного и сказал: — Ладно. Погоди-ка. — И снова замолчал. Теперь молчали оба. Золотистый луч солнца неслышно скользил по комнате — солнце краешком уже коснулось мирных полей к западу от Айзнара. Сквозь клубившуюся в солнечном свете пыль она видела его лицо. Когда-то он был красивым мужчиной — четырнадцать лет назад, когда они поженились. Красивым и счастливым. Гордым, добрым человеком, очень любившим свою работу. В нем тогда было некое очарование, целостность.
И вот ничего не осталось. В этом мире больше не хватало места для целостных людей, они его занимали слишком много. То, что сделала тогда с ним она, оказалось лишь частью общего плана по обстругиванию, подгонке таких, как он, под общий, значительно меньший размер, и вот им обрубили все сучья, очистили от коры, распилили на мелкие куски, чтобы в ткани теперешней жизни не оставалось ничего твердого, крупного.
Над комодом висело зеркало в позолоченной раме, и Мария подошла к нему
— переплести косы и уложить их. В зеркале отражался бурый воздух необжитой, неуютной квартиры, обшарпанные стены, так и не поднятые жалюзи. А ее лицо казалось лишь еще одним неясным пятном среди множества серебристых потертостей на поверхности старого зеркального стекла. Она заглянула за занавеску и увидела керогаз, кушетку, пару ящиков, служивших буфетом и письменным столом. При виде жалкой кушетки она вспомнила дубовое ложе в их доме на улице Рейн, откинутые белые простыни, небрежно отброшенное белое покрывало, когда просыпалась жарким летним утром навстречу неумолчному шелесту фонтанов, доносившемуся из открытых окон, в которые ночью лился лунный свет, а теперь — сверкающие солнечные лучи; и белые занавески на окнах чуть-чуть шевелились… да, так было летом, в годы их супружества.
— Ах, — вздохнула она — слишком сильно сдавили ее сейчас прошлое и будущее, не давая дышать. — Должно же быть место, куда можно пойти, какое-то направление всему, разве нет?.. Пьер, а что случилось с Берноем?
— Заболел тифом, в тюрьме.
— Я помню, как он приходил к нам с девушкой, с той, что бросила тогда свой жемчуг в бокал с вином, да только жемчуг у нее был искусственный…
— С Ниной Фарбей.
— Так они все-таки поженились?
— Нет, он женился на старшей из сестер Акосте. Она теперь живет там, на восточном берегу, я иногда встречаю ее. У них родилось двое сыновей. — Он встал, потер руками лицо, быстро прошел мимо нее к ящику у своей постели и достал оттуда галстук и расческу. Потом привел себя в порядок перед зеркалом, которое не желало его видеть.
— Послушай, Пьер, я хочу еще кое-что сказать тебе. Через некоторое время после того, как мы поженились, Дживан сказал, что его, в сущности, побудило жениться на мне именно то, что я, как ему было известно, не могу иметь детей. Не знаю, почему — он ведь говорил много подобных вещей, но все они меня как-то не задевали, — эти его слова заставили меня задуматься и понять, что скорее всего именно поэтому я и ушла от тебя. Когда я узнала, что у меня не может быть детей — после того выкидыша, ну, ты помнишь, — это вроде бы не казалось таким уж страшным. Однако я чувствовала, что с каждым днем становлюсь все легче, все легковесней, и ничего мне на свете не нужно, все безразлично, и все мои поступки значения не имеют. А ты был настоящим, и то, что делал ты, по-прежнему имело значение. Все имело для тебя значение, кроме меня.
— Жаль, что ты тогда мне этого не сказала.
— Тогда я еще этого не понимала.
— Ну ладно, пошли.
— Давай я сама схожу; там холодно. Где здесь поблизости магазин?
— Ничего, я тоже хочу пройтись. — Они спустились по шаткой лестнице. Глотнув свежего воздуха, он задохнулся, точно нырнув в горное озеро, и снова сперва ужасно закашлялся, но вскоре кашель прекратился, и они спокойно двинулись дальше. Шли они довольно быстро — было холодно; холодный воздух, золотистый закатный свет и густые синие тени веселили и бодрили. «А как поживает такой-то?» — ей было интересно узнать о старых знакомых, и он охотно рассказывал ей. Нет, эта сеть дружб, знакомств, кровного родства, родства по браку, по делу, по темпераменту, более ста тридцати лет назад сплетенная его семьей и оберегаемая их Домом, пользовавшимся особым положением в провинциальном городке, все еще держала его, более того, он, благодаря своему общительному характеру, значительно укрепил и расширил ее. Мария всегда считала себя человеком, способным лишь на немногочисленные сильные привязанности и не слишком подходящим для радушных гостеприимных вечеров за обеденным столом и посиделок у камина, которые занимали существенное место в его жизни. Теперь же она поняла, что это было совсем не так — просто она ревновала его к другим. Она ревновала Пьера к его друзьям; она с завистью относилась к тому, что он вечно дарил им подарки; она завидовала всему — его обходительности, его доброте, его способности привязываться к людям. И его знаниям, и тому, с каким удовольствием он жил.
Они зашли в скобяную лавку, и он попросил лампочку в сорок ватт. Пока продавец искал ее и заполнял счет, Мария вытащила деньги, однако Пьер уже успел положить деньги на прилавок.
— Это же я разбила! — тихонько сказала она.
— Ты моя гостья. А это — моя лампа.
— Нет, не твоя! Это лампа Паниных.
— Вот, пожалуйста, — вежливо сказал он продавцу, протягивая деньги, и, обрадованный своей победой, спросил у нее, когда они уже выходили из магазина: — Ты ко мне шла по улице Рейн?
— Да.
Он улыбнулся; теперь, в лучах заходящего солнца, лицо его казалось оживленным.
— А на дом ты хоть посмотрела?
— Нет.
— Я так и знал! — В красноватых отблесках он вспыхнул, как спичка. — Знаешь, пойдем на него посмотрим, а? Он ведь совсем не изменился. Нет, если не хочешь, пожалуйста, скажи сразу. Я ведь, когда вернулся, сперва даже пройти мимо него не мог… — Теперь они вместе шли тем же путем, каким она пришла сюда. — Это, конечно, мой подводный камень, — продолжал он тем же легким тоном, — моя погибель. Как у тебя — стремление к изоляции, к одиночеству. Меня губит тяга к обладанию. Любовь к одному, определенному месту. Люди на самом деле для меня менее важны, в отличие от тебя. Но, в общем-то, и я через какое-то время догадался, как и ты: все дело в верности, в преданности. То есть обладание и преданность на самом деле между собой не связаны. Можно потерять свой дом, но сохранить верность ему. Теперь я даже полюбил порой пройти мимо нашего дома. Какое-то время его использовали под государственное учреждение, печатали какие-то формуляры или что-то в этом роде, а теперь я даже и не знаю, что там.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});